Воровали обмундирование, медикаменты, провизию. Брали взятки за всё на свете: за оформление разных документов, за разрешения на постой, за пропуска в Севастополь.
Где-то в глубине России люди собирали хлеб, лекарства и одежду для тех, кто воевал, а здесь, менее чем в сотне верст от позиций, сытые чины тыловых ведомств требовали деньги с тех, кто сопровождал обозы, — за позволение доставить грузы для защитников бастионов. Те, кто денег не давал, позволения не получали, неделями томились в бесконечных очередях — без надежды на какой-то исход, без корма для лошадей, без крова…
Очевидцы говорили, что вдоль тракта лежали целые баррикады мешков с мукой, которую так и не довезли до истекавшего кровью города. Разве могли командиры осаждавших армий желать союзников более усердных, чем те, в Симферополе.
И все про такое знали! Говорят, и сам государь знал, но даже он был бессилен перед армией чиновничьего ворья и взяточников. Может, потому и помер, не дождавшись конца осады, — понимал, что город, обложенный врагами с фронта, а «своими» с тыла, обречен, вот и не выдержал этой горечи.
Конечно, не все в тех конторах были подлецами. Немало служащих возмущались бесчинствами взяточников и душой болели о защитниках Севастополя. Да только у честных людей, как правило, звания невысокие, потому и власти — никакой.
Служил в ту пору в продовольственном ведомстве чиновник тринадцатого класса Кондратий Алексеевич Славутский, человек усердный и совестливый, имевший за старания свои еще до войны разные поощрения и получивший личное дворянство. Когда начались военные действия, вздумал он было пойти младшим офицером на бастионы, да только порыв этот разбился о реальные жизненные обстоятельства. Куда пойдешь, ежели грызут постоянные боли в позвоночнике, а дома растут две дочки — семи и пяти лет — и жена ждет третьего ребенка… Оставалось добросовестной службой на своем незаметном посту принести хоть какую-то пользу в общем деле борьбы с неприятелем.
А поди принеси эту пользу, когда наглое воровство стало почитаться уже не бесчестьем, а чуть ли не доблестью.
Пытался, конечно, Кондратий Алексеевич взывать и к совести сослуживцев (в том числе и начальства!) и поступками своими противостоять бесчестным делам. Но, как водится в таких случаях, сам же и оказался виноват. Приписали ему денежные недочеты и всякие нарушения в документах. Дело запахло судом. Спасло провинциального секретаря Славутского, можно сказать, чудо. Объявился в Симферополе знакомый офицер — один из яростных и нетерпеливых посланцев воюющей армии, близкий к самому Нахимову. Услыхав о невзгодах Кондратия Алексеевича, капитан-лейтенант Краевский извлек из ножен саблю и косо рубанул письменный стол перед начальником Славутского. При этом поклялся, что, если его друга не оставят в покое, он, капитан-лейтенант, попросит Павла Степаныча уделить этой истории десять минут, чего будет достаточно, чтобы в тыловом вонючем болоте кое у кого полетели головы.
К счастью, начальник был не только большой вор, но и большой трус. Славутского оставили в покое, хотя, конечно, о продвижении по службе теперь не было и речи.
Не было хорошей жизни и потом, после войны. И когда в Севастополе стал раскручивать свои дела набирающий силу РОПИТ, Кондратий Алексеевич с женой, дочками и сыном Женечкой перебрался туда. РОПИТу нужны были знающие делопроизводство и болеющие за дело служащие.
Город был разрушен, малолюден и, казалось бы, вовсе не пригоден для хорошей жизни. Однако же дела пошли не в пример лучше, чем на прежнем месте. И жалованье положили достаточное, и жилье нашлось приличное, и работа была достойная, с настоящей пользой для общества, что Кондратий Алексеевич считал немаловажным обстоятельством.
Старшая дочка, Аннушка, скоро вышла за помощника капитана с парохода «Керчь». Младшая, Леночка, жила еще с родителями. Обучала, в меру своих сил и знаний, всяким наукам брата Женю. Делала это умело, поскольку недавно окончила в Симферополе женскую гимназию, а Женя был ученик понятливый и не капризный. Ему тоже пора было думать о гимназии. Конечно, личное дворянство провинциального секретаря Славутского не распространялось на детей, но в нынешнее время не одним дворянам открыт путь в науку, и Кондратий Алексеевич очень хотел видеть сына образованным человеком. Только отсылать его на ученье в Симферополь не хотел — с военной поры не любил он этот город. Ходили слухи, что вскоре в Ялте будет открыта мужская прогимназия, а там у Славутских жила родственница, она готова была принять у себя мальчика на время учебы. А до той поры отец определил Женю в ремесленную школу — чтобы привыкал к занятиям в классе, получал полезные навыки и не боялся ребячьего сообщества, а то уж чересчур тихий растет, знает лишь свои карандаши да краски. Умница, конечно, от книжек не оторвешь, да ведь этого будет мало, когда придется самому обустраиваться в жизни.
Женя поступлению в школу не противился. Понимал, что в отцовских рассуждениях есть правота. К тому же школа имела отношение к корабельному делу, что было Жене тоже по нраву.
Таким образом, и в характерах, и в настроениях, и в планах на будущее у Жени Славутского и Коли Лазунова было немало общего. И может быть, именно поэтому судьба свела их в школе, а затем в погребке. Но они, конечно, не думали о судьбе. Просто обрадовались друг другу.
Коля обрадовался и удивился. А Женя несмело заулыбался ему навстречу.
Фрол покровительственно объяснил:
— Он ходил тут в сумерках и спрашивал: не знает ли кто, где живет Коля Лазунов. И наткнулся на нас…
— А мы говорим: «Идем в наш погребок, сейчас мы Колю приведем!» — весело вмешался Федюня. — Только Макарка не хотел: «Чего, — говорит, — ненаших к нам водить…»
— Это он от поперешности, — подал голосок Савушка.
— Не от поперешности, а для порядка! — взвинтился Макарка. — Сами же договаривались, что погребок только для нашей ватаги, а ежели всем чужим про него говорить, тогда что?
— Да какой же он чужой, когда мы в одном классе и друг за дружку сегодня заступались, — урезонил Макарку Фрол. Да, он был справедливый и временами умел быть добродушным.
— Раз дружка искал, значит, свой, — из полутемного уголка высказался Ибрагимка. И в голосе его прозвучала этакая восточная мудрость.
«А я… выходит, я для них совсем уже свой?» — радостно подумалось Коле. Но эта радость была позади другой — оттого, что Женя Славутский искал его и вот он здесь. Тепло стало внутри, и в то же время навалилось вязкое смущенье. «Для чего же искал-то?» — хотел спросить Коля, а вместо этого выговорилось другое:
— А ты… далеко ли живешь?
— Недалеко. Надо спуститься к рынку, а потом еще переулками к Южной бухте, и там, возле трактира Петушенки…
«Ничего себе недалеко, — ахнул про себя Коля. — Это же почти у дома, где живет Борис Петрович! Как он, Женя, пойдет один в темноте-то!» И под рубашкой шевельнулись холодные колючки.
Саша между тем деловито накрывала «на стол». Сразу видно было, что она здесь не впервые. Ловко застелила два сдвинутых дощатых ящика старым сигнальным флагом (с полинялым голубым квадратом на белом поле), разложила всякое угощенье, поставила разномастные, с трещинами, стаканы и фаянсовые кружки. Глянула из-за плеча. И — словно догадалась о Колиной тревоге за Женю:
— Вы, мальчишки, потом проводите его. А то как он один-то… Страх такой.
— Да никакого страха, — отозвался Женя с веселой беспечностью. — Я в этих местах все тропинки-закоулки знаю, хоть с завязанными глазами. За меня и не волнуются даже, если поздно. Только Лена, сестра моя, всегда охает. Но ей так полагается, потому что девица…
Эта беззаботная смелость Жени Славутского (такого робкого на первый взгляд) понравилась Коле и вызвала тайный завистливый вздох. Сам то он ни в жизнь не пошел бы один через развалины в темноте. Даже днем и в компании — и то жутковато…
— Да мы проводим! — с веселой готовностью пообещал за всех маленький Савушка. — Мы всегда друг дружку провожаем. Сперва Сашу, когда она с нами, потом нас с Федюней, потом Макарку с Ибрагимкой, а уж после всех Фрол идет один. Ему не страшно, у него пистоль… Фрол, покажи новенькому пистоль.