— Домой надолго?

— С утра в Каменку.

Павел Федорович хмыкнул, закурил, ничего больше не сказал, молча ушел, минут через десять вернулся, швырнул на лавку овчинный полушубок.

— Примерь.

— Откуда это?

— Отчима твоего полушубок. Шили, когда помоложе тебя был. Вырос из него, вот и завалялся в старых вещах. Сейчас как раз на тебя.

Оставил полушубок и ушел.

Надежда подала обновку мальчику:

— Примерь, примерь…

Теперь Славе полегче будет в поездках. От Федора Федоровича он мог принять подарок.

— Годится?

— В самый раз.

Надежда даже попрекнула:

— Ты вот не ладишь с хозяином. А будь ты поглаже, и он будет послаже.

«Может, он рассчитывает дождаться от меня керосина, — подумал Слава, — так это напрасные надежды».

— Исть хочешь? — спросила Надежда и, не ожидая ответа, пересыпала со сковородки в зеленый эмалированный тазик зеленую от политого на нее конопляного масла картошку и положила прямо на доски стола с пяток соленых огурцов, — Хлеб-от такой, что лучше без хлеба.

Поев, он спросил:

— Мама у себя? А Петя?

— Петька на хуторе, ремонтирует с Филиппычем инвентарь.

Прошел в комнаты. Вера Васильевна сидела за столом, поправляла школьные тетрадки. Перед ней тускло светилась коптилка с конопляным маслом — на мгновение ему опять стало стыдно. Он бы мог принести матери керосина, не портила бы глаза, но какой несоизмеримо больший стыд охватил бы его, если бы он это сделал, — он виновато подошел к матери, прижаться бы к ее русым, пушистым и мягким волосам, поцеловать ее, но это тоже стыдно, он уже взрослый.

— Прибыл?

— Давно прибыл.

— Пойдем покормлю.

— Надежда покормила.

— Надолго?

— До завтра…

Вера Васильевна отложила тетрадки в сторону, повернулась к сыну.

— А сам ты собираешься учиться?

— Собираюсь.

— Иван Фомич жаловался на днях на тебя: в министры он, может быть, говорит, и выбьется, но министр без образования — это все равно, что мужик без земли.

— Так образование приобретается не только у школьной доски.

— Очень уж ты самонадеян.

Он все-таки подошел к матери, поцеловал ей руку.

— Я ведь, мама, думаю не только о себе.

Проснулся Слава еще затемно. Ветер за окном шаркал по стеклу веткой яблони. Мама спала, дыхание ее почти не слышно, а Петя посвистывал, посапывал во сне, уставал за день, усталость рвалась из его легких.

Мама услышала, как Слава одевается.

— Встаешь?

— Пора.

Она достала сверточек.

— Возьми хлеб. Настоящий.

Слава поколебался и взял. Давно он не ел настоящего хлеба.

Кто-то вознаградил маму за какой-нибудь медицинский совет. В Поволжье голод, об этом сообщали газеты, для голодающих собирали пожертвования, волны голода докатились и до Орловщины, особо бедственного положения не было, от голода не умирали, пшено и картошка еще водились, но в хлеб их не подмешивали, толкли и добавляли к ржаной муке лебеду.

Петя спал, нога у него свешивалась из-под одеяла. Слава подошел к брату, погладил по ноге, и Петя, не просыпаясь, спрятал ногу под одеяло.

Во дворе темно, холодно, мерцали еще утренние звезды, тявкали вдалеке собаки, уныло, нехотя, только еще просыпались.

Ознобишин пошел к исполкому. Казалось, на улице потеплело, полушубок все-таки здорово согревал, даже Павел Федорович способен на человеческие чувства.

У коновязи, вся в инее, дремала запряженная в розвальни дежурная лошаденка. В коридоре, закутавшись в тулуп и привалясь к стене, спал на лавке дежурный возчик.

Слава склонился над ним:

— Поехали?

— А Дмитрий Фомич не забранит?

— Договорились мы с ним…

Сперва в Каменку, оттуда в Критово.

Критово — опасное село. Там мужиками верховодит отец Геннадий Воскресенский, «красный поп», как он сам называет себя. В церкви произносит проповеди в пользу Советской власти — Советская власть, говорит, самая что ни на есть народная власть, и на свадьбах и похоронах, выпив чуть больше нормы, поет революционные песни.

Придраться к нему трудно, однако опасность исходила от него. Какая? А черт ее знает какая! В селе ни одного коммуниста, а комсомольцы… Бегать по избам и созывать мужиков на сходку могут, но вмешаться в жизнь села посерьезнее… Куда там! Продразверстку собрать — иди к отцу Геннадию, трудгужповинность — к отцу Геннадию, дров для школы привезти — тоже к нему. И не то чтобы вел себя чересчур нахально или открыто вмешивался в дела сельсовета, нет, сидит у себя дома, занимается своим хозяйством, но, какой бы вопрос ни возник, без него мужики ничего не решают, поп наш, советский, твердят, ни против власти не пойдет, ни против мужика, рассудит по совести.

Быстров пытался удалить Воскресенского из волости: «Вы бы перевелись куда-нибудь, батюшка?» Геннадий съездил в Орел, привез бумажку — попа не трогать, «поскольку ни в чем предосудительном не замечен».

Прежней учительницы Анны Ивановны Перьковой в школе уже нет, ее перевели в уездный отдел народного образования, прислали на ее место новую учительницу.

Ознобишин отпустил своего возницу домой — и прямо в школу, навстречу ему девчушка лет шестнадцати, румяная, курносая, в калошах на босу ногу.

— А где учительница?

— Я учительница.

— Сколько же вам лет?

— Восемнадцать.

— Я секретарь волкомола. Почему занятия по ликбезу не начинаете?

— И не начну. Отец Геннадий не позволяет. Он вдовый, замуж предлагает идти за него.

— Ну-ка, ну-ка, позовите председателя сельсовета.

Этому Ознобишин научился у Быстрова — не самому ходить, а вызывать к себе, сразу устанавливать субординацию.

Демочкин, мужик степенный, дипломат, умеет ладить со всеми, пришел, поздоровался.

— Чего ж не ко мне? Пошли обедать?

— Вы почему не выполняете декретов?

— Мы-то?

— Вы-то! Почему с безграмотностью не боретесь?

— Мы-то? Молодежь у нас вся грамотная, а старухи не идут.

— Геннадий не позволяет?

— При чем тут Геннадий? Сами не идут.

— А ну давай сюда Геннадия.

Демочкин поколебался — учительницу послать или самому сходить, пошел сам.

Отец Геннадий не замедлил появиться.

В шапке на собачьем меху, в лисьей шубе, под ней ряса.

— Товарищу Ознобишину почтение.

— Садитесь. Судить вас скоро будем. Почему учительницу принуждаете замуж за себя идти? Да вам и не положено. Священникам запрещается по второму разу жениться. Чтобы о нравственности заботиться, а вы сами…

Он слова не дал Геннадию вставить, тот только шапку в руках мял.

— Идите, потом разберемся, а сегодня чтобы все старухи в школе были.

Стопроцентная явка старух была обеспечена, явились такие бабки, которые только под светлое Христово воскресенье слезали с печки, чтобы доползти до церкви.

«Маша чис-тит зу-бы… Ма-ша чис-тит зу-бы…»

Еще до занятий Ознобишин прошелся по селу, беседовал то с тем, то с другим.

— Хлеба Критово сдало меньше всех, в прошлом месяце продотряд у вас все закутки проверил — и ни в одном загашнике ни зерна. Где ему быть?

В Никольском учительница вообще не вела занятий по ликбезу.

— Почему?

— Света нет.

— Мы всем ячейкам отпустили керосин?

— Не знаю.

Секретарь комсомольской ячейки в Никольском — Васютин, парень не очень активный, но исполнительный.

Ознобишин к нему:

— Где керосин?

Васютин потупился. Можно и не спрашивать, дома у него над столом горела лампа.

— Наш керосин? Явишься в волкомол, а сейчас собирай комсомольцев, Вам известно, по чьей вине вы не учитесь?

На заседании волкомола Ознобишин поинтересовался у Саплина:

— Где же все-таки критовские мужики прячут хлеб от Советской власти?

Саплин, недавний батрак, вступив год назад в комсомол, сперва не пропускал ни одного заседания, а теперь что-то редко стал показываться в волкомоле.

Он хитро улыбнулся:

— Ты меня что-нибудь полегче спроси.

— А теперь вопрос к Васютину. Ты понимаешь, что ты вор?