Чертово дерево, откуда оно только взялось? Черное, искореженное, сожженное молнией.

Слава не заметил, как шарахнулась лошаденка, как занесло дрожки, и заднее колесо увязло в канаве.

— Стой!

А кобылка сама остановилась.

Маруся засмеялась:

— Цел?

Соскочили с дрожек, Слава злится, а Маруся смеется:

— Колесо-то цело?

Слава склонился к колесу.

— Посторонись…

Маруся ухватилась за дрожки и вытолкнула на дорогу.

Он кинулся на помощь.

— Да все уж…

— Не заметил даже, как случилось, — виновато пробормотал Слава. — Откуда только эта коряга взялась…

Нет, не годится он ей в мужья!

— Оно так всегда, — ласково отозвалась Маруся. — Чуть замечтался…

Слава сердится и на себя, и на лошадь, и на дерево… И на Марусю. Скорее бы отъехать от злополучного места!

— Поехали?

— Поехали…

Как произносят они это слово? Слава с раздражением, Маруся снисходительно, она не переживает промах Славы, ну, зазевался и зазевался, не велика беда, даже не заметила, как уязвлено мужское самолюбие Славы.

— Дай-ка лучше мне!

Выхватила вожжи из рук жениха, да так решительно, что и не возразишь!

Теперь Маруся впереди, теперь она правит, ей и в голову не приходит, как опасно иногда женщине отнять у мужчины вожжи.

Сидят на дрожках, как на лавочке, бочком, свесив ноги, пылятся Славины начищенные сапоги и Марусины ботиночки со шнурками.

Слава рассматривает Марусю. Красива она? Может, и не так красива… Целомудренна! Хороша внутренней красотой. Но и с лица неплоха. Умный лоб, правильный нос, нежный румянец, губы как спелая малина…

«Ах, Маруся… Ты так и будешь меня везти, а мне всю жизнь глядеть из-за твоей спины? Шабунин отпустил меня на вольную волю, а теперь ты начнешь заменять Шабунина? Я хочу жить своим умом. Почему меня постоянно должен кто-то опекать? Быстров, Шабунин, Иван Фомич… Даже от мамы я ни в чем не хочу зависеть…»

Волны времени относят назад Орел, Малоархангельск, Успенское… А оно сопровождает его сейчас, потому что Успенское и Маруся неотделимы. Сможет ли он выполнить свои обязательства?…

Странные это мысли. Неверные и тревожные. «Ты еще ничто», — мысленно говорит он себе…

Маруся вдруг оборачивается к нему.

— Знаешь, мне почему-то кажется, что видимся мы с тобой в последний раз.

— Зачем ты так?

Почему Марусе приходят в голову такие странные мысли?

Минуют деревню за деревней, кобылка весело отталкивается от мягкой дороги, невеста решила прокатить жениха как по воздуху.

— Гнедуха!…

И дорога назад, и ометы назад, и ветлы назад, крутится нескончаемая лента дороги, уносит с золотых орловских полей.

— Не вернешься ты, — говорит Маруся.

— Зачем ты так?

Она упорно о чем-то думает.

Уезжает Слава от своего счастья, понимает и не может не ехать.

Облака растаяли, вечная над ними синь, в полях светлый день.

— Не любишь ты меня, — говорит Маруся.

— Зачем ты так?

Он любит ее. Может быть, даже больше мамы.

А кобылка перебирает, перебирает ногами, и, глядишь, Змиевка перед глазами.

Серый элеватор давно уже маячил на горизонте.

Сухие комья разбрызнулись во все стороны, кобылка выгнулась, замерла перед станцией.

Маруся ослабила поводья, перекинула их через коновязь, подвязала лошадке торбу с овсом, и, взявшись за руки, — пусть смотрят! — счастливая пара — счастливая ли? — прошла в зал ожидания.

Здесь все так же, как и пять лет назад. Деревянные диваны, запыленные стекла, затхлая станционная вонь.

Поезд на Москву придет через три часа.

— Ты поезжай, — говорит Слава. — Иначе сегодня не успеешь домой.

— Не твоя забота, — отвечает Маруся. — Переночую здесь, у нас здесь знакомые.

— Долгие проводы — лишние слезы.

— Пусть долгие, пусть лишние, хочу на тебя насмотреться…

Они больше смотрят друг на друга, чем разговаривают.

Слава говорит что-то о Москве, вспоминает рассказы о том, как студенты празднуют Татьянин день.

На этот раз билет приобрели на общих основаниях и даже в плацкартный вагон. Пообедали крутыми яйцами, огурцами, свежими ржаными лепешками.

Зазвонил станционный колокол. На перрон вышел дежурный с жезлом. Пыхтя и постанывая, показался из-за поворота паровоз.

«Увидимся ли мы? — подумал Слава. — Люблю ли я Марусю?» — беззвучно спросил он самого себя.

— Залезай, — сказал проводник. — Поезд тебя дожидаться не будет!

Слава схватился за поручень и вдруг бросился к Марусе, обнял, поцеловал, так никогда еще они не целовались — исступленно, отчаянно.

Вошел в вагон, протиснулся к окну.

Маруся осталась на перроне. Красивая, суровая и вечная.

Вечная для покидающего ее Славы.

В вагоне Слава нашел свободную верхнюю полку, лег, вытянулся, решил, что сразу заснет и будет спать до самой Москвы. Темнело. За окном мелькали деревья, насыпи, полустанки, водокачки. Потом все пропало.

Проводник вставил в фонарь свечу, зажег, тени побежали по вагону, наступила ночь.

За стенкой спорили. Кто-то смеялся. Долго плакал ребенок. Сонное дыхание наполнило вагон.

Слава хотел заснуть и не мог. Пытался прислушаться к разговору, но ничего не разобрал, потом и разговор смолк. Пытался всматриваться в окно, но ничего не увидел, все утонуло во тьме.

Он остался наедине с Успенским. С прожитыми там годами. Приехал туда ребенком, подростком, а уезжал юношей, взрослым человеком. Был ничем, а стал…

Кто его поднял к жизни? Отец со своим Пушкиным? Никитин? Быстров? Пожалуй, больше всего Быстров. Необыкновенный человек. Он был порождением революции, а в иные моменты и самой революцией.

Поездки по волости, по уезду. Гибель помещичьих имений. Пробуждение классового самосознания. Сотни мальчиков, поднимающихся на борьбу за будущее, которое они плохо себе представляли. Одни погибали. Другие изменяли. Третьи становились людьми, достойными своего времени. Имен не счесть, а Слава каждого помнит по имени.

Способности каждого человека проявлялись с необыкновенной силой, и время брало от каждого все, что тот мог дать. Быстров думал, что он-то и есть Советская власть, он отдал все для ее укрепления. Даже Иван Фомич Никитин, которого не в чем упрекнуть, исчезнет из памяти своих учеников, а созданная им школа будет существовать. Даже кровь Федора Федоровича даст всходы…

А что предстоит Славе? Ночь, ночь, тьма. Покачивается вагон, стучат колеса. Что знает он о себе? Ничего он не знает. Ничего-ничегошеньки не знает. Знает лишь одно, что за пять лет он прошел такой путь, на который другому не хватило бы целой жизни.

Возле него никого. Покачивается вагон, стучат колеса. Он один на один со своей совестью. Все то доброе, что он сделал, останется навсегда. Ничто не кончается, никто не исчезает бесследно. Мертвые не умирают. Они лишь дремлют в глубинах нашей памяти…

51

Жестокие морозы стояли в Москве в январе 1924 года. Хоть овчиной подбита у Славы куртка, по улицам приходится бегать трусцой да вприпрыжку. На одежду стипендии не хватает. Забежишь в вегетарианскую столовую, что в Чернышевском переулке, двадцати копеек как не бывало, хоть капустные котлеты и дешевле мясных в три раза. Спасибо, мама прислала посылку — поддержка! Чаще Слава перебивается с хлеба на квас.

Живет у деда. Прямо с вокзала приехал к нему. Оказалось, дед еще жив. По-прежнему влачил жалкое, полуголодное и полухолодное существование, хотя сам этого не замечал.

Внука дед встретил с прежним вежливым равнодушием:

— Живи, но товарищей не води, я боюсь за книги.

Наскоро позавтракав с дедом, Слава устремился в университет. Он боялся, что придется оправдываться за опоздание. Но опоздавших оказалось множество — Ломоносовы съезжались со всей России.

При поступлении интересовались не столько знаниями, сколько общественным лицом абитуриента, рабоче-крестьянское государство нуждалось в классово подкованных специалистах, а у Славы три года партийного стажа, активная работа в комсомоле и душа нараспашку.