Но Быстров, оказывается, не сгоряча собрался беседовать с мужиками.

— Уберите, — приказал он секретарю. — О тягле и вдовах они сами решат, а я об уважении к женщинам.

И сказал речь!

— Большевистская, советская революция подрезывает корни угнетения и неравенства женщин, от неравенства женщины с мужчиной по закону у нас, в Советской России, не осталось и следа, дело идет здесь о переделке наиболее укоренившихся, привычных, заскорузлых, окостенелых порядках, по правде сказать, безобразий и дикостей, а не порядков. Кроме Советской России, нет ни одной страны в мире, где бы было полное равноправие женщин и где бы женщина не была поставлена в унизительное положение, которое особенно чувствительно в повседневной семейной жизни. Мы счастливо кончаем гражданскую войну, Советская Республика может и должна сосредоточить отныне свои силы на более важной, более близкой и родственной нам, всем трудящимся, задаче: на войне бескровной, на войне за победу над голодом, холодом, разрухой, и в этой бескровной войне работницы и крестьянки призваны сыграть особенно крупную роль… Вы согласны со мной? — спросил он неожиданно.

Спорить с ним не осмеливались, да и возразить нечего!

— Так какая же сволочь позволила себе вымазать ворота? Предупреждаю: если кто еще сотворит подобное, собственными руками расстреляю.

И все поторопились разойтись, потому что чувствовали себя в присутствии Быстрова очень и очень несвободно.

Слава пошел в Нардом. Андриевский по-прежнему ставил спектакли, привел в порядок библиотеку, устраивал вечера…

Он посмеивался, когда Славушка искал политическую литературу, она не пользовалась спросом, и Славушка нарушал порядок, лазая за ней по верхним полкам, куда запихивал ее Андриевский.

— Надо быть не таким, как другие. Независимость — удел немногих, это преимущество сильных…

Он дал мальчику «По ту сторону добра и зла».

— Поверьте мне, это философия будущего.

Дома у конопляной коптилки Славушка пытался читать книжку, но не мог, его пугали презрение и ненависть Ницше к людям.

— С кем это ты борешься? — спросила Вера Васильевна, взяла книжку и тут же положила обратно.

— А!… Ты знаешь этого писателя?

— Этим философом увлекались адвокаты и литераторы.

— А ты читала?

— Я мало его читала, мне он несимпатичен.

— А папе?

— Мне кажется, тебе должно быть ясно, что твой отец не мог быть поклонником такой философии, оставь Ницше в покое, давай лучше чай пить…

Теперь они пили чай у себя в комнате, а не на кухне, после смерти брата Павел Федорович все чаще давал понять Вере Васильевне, что положение изменилось, они уже не Астаховы, а опять Ознобишины, — должно быть, боялся, что Вера Васильевна потребует дележа имущества.

После известия о гибели Федора Федоровича он попросил Веру Васильевну поменяться комнатами, свою, узкую и меньшую, отдал ей, а залу занял сам. «Ждем сына, сами понимаете».

К концу марта Марья Софроновна родила сына. Ребенок болел, пищал и не давал по ночам спать, но Павел Федорович был горд необыкновенно. Петя пил чай по-мужицки, сопел, макал хлеб в сахар и сосредоточенно прихлебывал с блюдечка.

Славушка пил вприкуску с корочкой.

— Возьми сахар, — сказала Вера Васильевна. — Не надо было делиться…

Славушка помялся, помялся и взял ложечку.

Ницше отложен, чай выпит, можно и на боковую. Марья Софроновна тянула за стеной колыбельную.

Качь, качь, качь, качь,
Ты, мой маленький, не плачь,
Ты, мой маленький, не плачь,
Я куплю тебе калач,
Я калач тебе куплю,
Свово сыночку люблю…

Калача нет, ребенок не спит, плачет, надрывается…

Морковный чай с сахаром. Морковный чай без сахара. Сахар он роздал и ничуть о том не жалеет. Завтра Славушка обещал пораньше прийти в Журавец, назначил на завтра собрание, комсомольцы собираются своими силами вспахать яровой клин солдаткам и вдовам.

Утром вскакивает не выспавшись.

— Ты куда?

— В Журавец.

— Очень ты там нужен…

Мама достает чайник, завернутый в тряпки, тепло в нем сбережено еще с вечера, Славушка пьет опять с маминым сахаром, наспех одевается, и пошел, пошел…

Поднялся на бугор, вышел на дорогу, чуть подался вправо. Поле окатистым увалом падало в овраг, к реке. Влево расстилалась такая ширь, что не на чем остановить взгляд.

Поле, и поле, и поле, и просинью по полю мягкие иголочки озимой ржи, и серое небо, и так день за днем, покамест не рассыплется небо снегом.

Ветер бьет в лицо, и мальчик ощущает надвигающийся снег, бьют в лицо запахи горячего хлеба, теплого навоза и холодной антоновки… Дорога вся в мокром тумане.

Близка весна, вот-вот побегут ручьи по дорогам, и, увязая в грязи, люди устремятся в поля.

47

Вера Васильевна еще утром сказала сыну:

— Ты сможешь сегодня вечером проводить меня в Козловку? Хочу навестить Франков и вернуть книги.

Они уехали сразу после обеда. Павел Федорович согласился дать лошадь. Дал, конечно, Орленка, мерин ни на что уже не годен. Петя запряг Орленка в дрожки, Павел Федорович ходил по двору, с опаской посматривал, как бы невестка не позвала Петю с собой, для Пети всегда есть работа, но Петя не хотел ехать с матерью, не по нем целый вечер томиться и слушать, как разговаривают разговоры, пусть за кучера едет Славушка, он любит поговорить, особенно со взрослыми. «Кнут не забудь, — напомнил Петя брату, — только не очень гони». Славушка подкатил к галерейке. Вера Васильевна вышла с саквояжем, в нем книги, и с корзиночкой, в ней десятка два яиц, гонорар за медицинские советы, с которыми обращались иногда к Вере Васильевне бабы.

Славушка аккуратно спустился к реке. Придерживая Орленка, слегка расхомутил, въехал в воду, дал мерину напиться. Осторожно дернул вожжами, чтоб Орленок не рванул, чтоб не обрызгать мать. Затянул хомут. Не так-то уж хорошо, не так, как Петя. Поднялся в гору, шевельнул вожжами. Орленок, напившись, затрусил, как в добрые старые времена.

Миновали Кукуевку. Далеко в поле кто-то пахал, пахать поздно уже, перепахивал, должно быть, потравленную озимь, кто-нибудь из работников, сами Пенечкины работали всегда у дороги, чтобы все видели, как Пенечкины трудятся наравне со всеми. Орленок бодро трюхал. Слава обдумывал вопросы классовой политики в Козловке, там недавно организовалась комсомольская ячейка, но не находилось подходящего секретаря. Больше всех для этой роли подходила Катя Журавлева, умная, серьезная и уже взрослая девушка, но у ее отца сад с двадцатью яблонями и две коровы, что несовместимо с постом секретаря. Проехали Черногрязку, где никак не удавалось создать ячейку, очень уж здесь все были маловозрастные, все бы играть в бабки да в лапту. Сколько букварей отправили в Черногрязку, все равно полно неграмотных, а в Козловке не только Катя, но и ее мать знала Гюго, — Катя вслух прочла ей «Собор Парижской богоматери».

Дом Франков стоял на отлете. Слава свернул к дому, на двери замок, объехал дом, и там на двери замок, «анютины глазки» синеют на всех клумбах. Славушка поехал к школе, вымытые окна блестели. Вера Васильевна поднялась на крыльцо. Славушка распряг Орленка, навязал путы, хотя мерин и так никуда не уйдет, пустил на лужок, сам тоже пошел в школу.

Варвара Павловна говорила Вере Васильевне:

— В нашем доме сельсовет собираются поместить, хотели школу в дом перевести, Ольга Павловна не позволила. Теперь живем при школе, в одной комнате…

Комната у сестер заставлена мебелью, одна полка в книжном шкафу занята посудой. Одна чашка — высокая, синяя, с розами, с позолотой.

Варвара Павловна перехватила взгляд мальчика.

— Алексея Павловича чашка, его любимая, севр, кто-то из прадедов лет сто назад привез из Парижа… Поставлю сейчас самовар, а пока пройдем к Ольге Павловне, она в саду, будет рада…