«Степан Кузьмич… дорогой… хороший… — мысленно произносил Слава. — Как же все это произошло?… Почему мы перестали понимать друг друга?… Ты же мне родной…»
Слава боялся посмотреть на Быстрова ниже подбородка, боялся увидеть след петли и, разумеется, скользнул взглядом — и ничего не увидел, воротник кителя подтянут и наглухо закрывает шею.
«Ах, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич…»
А Степан Кузьмич молчал, уже ничего не мог он сказать Славе Ознобишину, лицо спокойно и строго, исчезли морщинки со лба, губы стиснуты, и никогда уже ни на кого не посмотрит, не взглянет…
Слава стоял у гроба, у печки стояла овдовевшая женщина.
Слава услышал ее вздох, понял, что она не приляжет, пока хоть кто-то из посторонних находится в избе, и пошел к двери.
— Зачем же его… — Он взглянул на икону. — Зачем его под образа? Ведь он не признавали…
— Старухи принесли, — равнодушно объяснила Быстрова. — Сам-то он не позволял держать икон в xaтe.
— А отпевать завтра? — спросил Слава с тайной надеждой отговорить ее от церковных похорон.
— Хотели, да отец Николай отказался: самоубийцев, говорит, отпевать не положено.
Горе терзало Славу, и все-таки он обрадовался, что Степана Кузьмича не будут отпевать, сам Быстров не позволил бы хоронить себя по церковному обряду.
Слава шел заснеженной, пустынной улицей, мерцали звезды, поблескивал снег, где-то одиноко брехал неунывающий пес.
У Жильцовых все спали, Слава постучался, ему быстро открыли.
— Мы думали, останетесь у Быстровых до утра. Ужинать будете?
— Нет, нет, — отказался Слава. — Мне бы соснуть пару часиков, если можно…
Ему постелили на лавке, перина не умещалась, свешивалась до полу, и Слава всю ночь подтягивал ее.
Утром встал чуть свет, позавтракал вместе с Жильцовыми и только собрался идти к Быстровым, как за ним прибежал вихрастый визгливый паренек.
— Дядя Паша, где у вас тут этот, как его… Ну, приехал вчера, у вас остановился?
— Чего тебе? — спросил его Слава.
— Ванька зовет. Давай быстро! Ну, Сосняков. Ванька Сосняков.
— Да разве он дома?
— Приехал на зорьке. Давай, давай!
— А где он?
— В школе.
В школе — комната, отведенная для Корсуновской комсомольской ячейки.
У школы возня, игра в снежки, занятия еще не начались.
Многое изменилось за три года в доме Корсунских, сделали коридор, залы разделены перегородками.
— Здравствуй, Иван, с чего это ты в такую рань?
— Узнал, что вы приехали в Рагозино, и вот следом за вами.
Сосняков официален, важен, строг, обращается на «вы» — Слава ничего не понимает.
— А что стряслось?
— Хочу предотвратить ваше ошибочное поведение.
— Мое поведение?
— Полагаю, вы приехали на похороны?
— А тебе какое дело? Впрочем, и тебе стоило бы принять участие в похоронах.
— Мне?
— Тебе.
Сосняков искренне удивлен:
— Да вы понимаете, что предлагаете?
В свою очередь, изумляется Слава:
— Да ведь это он устанавливал Советскую власть в нашей волости, он делал революцию…
— А потом эту революцию предал?
Тут только до Славы доходит смысл неожиданного появления Соснякова.
— Ошибся и наказан за это, но он остался революционером.
— Товарищ Ознобишин, вы недостаточно принципиальны.
Значение этого слова Сосняков уже знает и знает, что обвинение в беспринципности способно задеть Ознобишина сильнее всего.
— Не тебе меня учить, я секретарь укомола. Это я рекомендовал тебя в секретари волкомола! И вообще, брось этот тон…
— Ты орешь потому, что не прав.
— Быстров — мой учитель, — решительно заявил Слава.
— Оно и видно, раз ты собираешься действовать во вред партии. Я для того и приехал, чтобы тебя остановить. Прошу тебя, не ходи на похороны, мы все сделали, чтобы в похоронах не участвовать.
— Что?!
— Пусть хоронит жена или какая родня, но комсомольцы и коммунисты должны воздержаться.
— Поп отказал в погребении, коммунисты тоже отказывают, кому ж его хоронить — кулакам?
Сосняков усмехнулся:
— Ну, кулаки его собакам скормили бы…
— Признаешь?
— Ты же партийный работник, а он критиковал партию. Что скажут люди, если увидят тебя? Все, значит, прощено?
— Так, если хочешь знать, мне Шабунин разрешил поехать, даже свою лошадь дал…
У Соснякова задергалась под глазом жилка, теперь уже он начал злиться.
— Никогда не поверю, чтобы руководитель уездной партийной организации разрешил тебе хоронить врага партии.
— Иди к черту, — сказал Слава.
— Ты за это ответишь, — сказал Сосняков. — Ты вообще не можешь быть примером для молодежи.
Слава встал.
— Ты куда?
— К Быстровым.
— Смотри…
Но Слава уже не слышал, что говорил Сосняков.
В коридоре стояла тишина, из-за дверей слышалось приглушенное гудение, шли уроки, здесь никому не было дела до похорон Быстрова.
Перед избой Быстрова стояли розвальни, старухи переминались у крыльца.
Дверь в избу распахнута, трое мужичков приколачивают крышку гроба, сама Быстрова в полушубке и в шерстяном платке, как и накануне, стоит у печки, детей нигде не видно.
Мужички поднатужились, подняли гроб, вынесли, поставили на розвальни.
— Трогай, — сказал один из них.
Старухи закрестились…
«Да что же это такое? — подумал Слава. — Он всей волостью верховодил, на волостных съездах был главным оратором, скольким людям помог разобраться в происходившем, да и просто жить помогал, и — никого, никто не пришел, прав, оказывается, Сосняков, сделали все, чтобы никто не пришел отдать Быстрову последний долг».
Сани медленно скользили по снежному насту, один из мужичков держал в руках вожжи, другие два шли рядом, поодаль тащились старухи, да за санями шли Быстрова и Ознобишин.
«Как же пустынно вокруг и одиноко, — думал Слава. — Неужели никому уже нет дела до Степана Кузьмича?»
Пустая дорога, молчаливые избы, холодное небо…
Он оглянулся. Нет, шагах в пятидесяти позади шло еще несколько человек. Шел Жильцов, Павел Тихонович, председатель сельсовета, и Василий Созонтович Жильцов, первый богач в Корсунском, и Дегтярев Тихон Андреевич, еще несколько человек, всех Слава не знает или не помнит, двое парней в теплых суконных пиджаках, и еще кто-то в городском полупальто, отороченном мехом, лицо его как будто знакомо, Слава видел его, но не может припомнить где.
Он еще раз оглянулся. Да ведь это же самые зажиточные хозяева во всем Корсунском… Славе стало даже не по себе. Что им нужно? Кулаки провожают Быстрова в последний путь!
Так и двигалась эта процессия — сани с гробом, три мужичка, соседи Быстровых, за санями жена покойного и Слава, подальше старухи и еще дальше те, кто всегда трепетал перед Быстровым при его жизни, у кого он проводил обыски и безжалостно отбирал найденное зерно.
Спустились в лощину, миновали церковь…
Кладбище все в снегу, снег на воротах, на изгороди, на крестах. Протоптана лишь одна дорожка, должно быть, все те же трое мужичков протоптали, когда накануне ходили копать могилу. Лошадь остановилась. Гроб сняли, понесли.
Последнее прибежище Степана Кузьмича Быстрова. Ни пола с молитвой, ни стрелка с ружьем для салюта. Мужички покряхтели, один чуть не оступился, и принялись опускать гроб. Не до речей, здесь последнее «прости» не перед кем сказать.
Быстрова отступила от Славы на шаг, а один из мужичков, наоборот, приблизился к Славе.
— Кидайте, — просипел он и сунул Славе в руку лопату.
Слава склонил голову, поднял лопату, земля смерзлась, не слушалась, все же он поддел, комья земли стукнулись о крышку гроба, и мужички следом принялись быстро забрасывать могилу…
Быстрова, Слава, старухи идут обратно, у ворот стоят Жильцовы и их дружки, и среди них тот, в полупальто с меховым воротником, которого Слава где-то все-таки видел. Они точно не замечают ни женщин, ни Ознобишина, смотрят в сторону новой могилы и вздыхают… Соболезнуют?… Вот тебе и «скормили бы его собакам».