Слава молчит.

— Потерял речь? — спрашивает Афанасий Петрович. — «В молчанку напивалися, в молчанку целовалися, в молчанку драка шла?»

Слава улыбается.

— Откуда это?

— Не помнишь?

Однако уроки Ивана Фомича не прошли даром.

— Некрасов?

— Он самый. Как там у вас? Все в порядке?

Внезапно Славой овладевает обида.

— Афанасий Петрович, нехорошо получилось, — говорит он. — Укомпарт как будто не имел ко мне претензий?

— А он их и не имеет, — согласился Шабунин. — Мы лишь пошли тебе навстречу.

Афанасий Петрович выходит из-за стола, подходит к Славе, придвигает стул, садится с ним рядом.

— Давай поговорим…

Кладет руку на плечо Славе и по-отечески притягивает к себе.

— Политика… Как бы тебе это объяснить… Особый вид общественной деятельности. Прямое участие в жизни общества и государства, обеспечение их интересов… Ты меня понимаешь?

Слава кивнул, он пытался уловить мысль Шабунина.

— А люди, направляющие деятельность государства и общества, определяющие ее развитие, это и есть политики.

Шабунин снял руку с плеча Славы и принялся медленно прохаживаться по комнате.

— Как бы тебе объяснить…

Для кого он говорит? Для Ознобишина? А может быть, для себя? Жизнь у него неспокойная, времени в обрез, но на Славу он тратит время с непонятной щедростью.

— Знаешь, что не нравится мне в тебе? Мне иногда кажется, что ты старше меня… У нас молодая страна. В ней все молодо. Молодая экономика. Молодые идеи. Конечно, мы строим не на голом месте, у нас богатое прошлое, история наша уходит в глубь веков. Все это так, и в то же время мы безбожно молоды. У нас много чего позади, но еще больше впереди. Война далеко не закончилась. Война умов, война идей долго еще будет продолжаться. Только, увы, старые солдаты не ведут войн. Это все сказки, старая гвардия Наполеона! Когда Наполеона сослали на Эльбу и он попытался вернуться в Париж, не помогла ему старая гвардия. Старая гвардия хороша для того, чтобы хранить традиции и предаваться воспоминаниям. А сражаться… Кто видел, чтобы старые солдаты выигрывали сражения? Старость и движение вперед несовместимы. А к тому же иногда приходится не идти, а бежать. В экономике нам надо нагонять западные страны, нам уже нельзя остановиться в своем движении. А ты… Растерялся, что ли?… Улыбаешься?

А Слава и не думал улыбаться, он слушал Шабунина со всевозрастающей тревогой.

— Я хочу, чтобы ты сохранился для живой жизни, для нашего движения, — продолжал Афанасий Петрович. — Если ты почувствовал, что можешь расстаться с организацией, значит, тебе надо с нею расстаться. В чем-то ты, значит, перестал понимать товарищей, а они перестали понимать тебя. Ты часто отдаешься во власть эмоциям. Стесняешься самого себя. Мне рассказывали: когда изымали церковные ценности, ты там какой-то крестик или колечко принес, постарался незаметно подбросить, стыдно стало, что зря валяется золотишко, а на него голодных накормить надо. Крестик у матери взял? И может, даже зря взял, может, это у нее память была, или берегла колечко про черный день. И твое колечко ничего не решало. Изъятие ценностей — государственное мероприятие, а колечко — филантропический порыв. Но уж если захотелось отдать колечко, надо отдавать без стеснения. А у тебя и в работе так. Колечко за колечком. Порывы прекраснодушия. А сейчас надо землю долбить. Скучно, тоскливо, утомительно, а ты долби и долби…

Упоминанием о брошке, которую Слава взял у матери, Шабунин отвлек Славу от горестных размышлений. Откуда ему известно? Слава воображал, что всех обманул, а на самом деле обманули его. И как деликатно обманули.

Шабунин откинулся в кресле, уперся бритым затылком в карту уезда, заслонил какой-то Колодезь.

— Удивлен моей осведомленностью? Э-эх, милый! Шила в мешке не утаишь, а мы и иголку в стоге сена найдем, это и есть особенность молодого государства. Тем и сильны. У тебя впереди большая жизнь, и молодость твоя далеко еще не прошла.

В дверь постучали. Слава с досадой, а скорее с испугом подумал о том, что ему так и не дадут дослушать Шабунина, однако Шабунин сам поспешил к двери и заглянул в приемную.

— Онисим Валерьянович, я же предупреждал, — сердито сказал Шабунин. — Меня ни для кого… Позже, позже, — сказал он еще кому-то и захлопнул дверь. — Перебили мысль, — пожаловался Шабунин. — О чем я?… Да, о том, что я тебя переоценил, — вспомнил он. — Не ждал я, что ты захочешь от нас уйти. Я уже говорил: мы как на войне. И вот представь, во время боя один из бойцов заикнулся об отдыхе…

Слава возмущенно поднял руку.

— Вы меня не поняли, Афанасий Петрович…

— А как тебя следовало понимать?

— Отпустить можно было не так…

— А как?

— Натравить на меня Соснякова…

— А его никто на тебя не натравливал, он сам на тебя набросился. Да и при чем тут Сосняков? Ты просил отпустить тебя на учебу? Вот уездный комитет партии и решил уважить твою просьбу. А Сосняков… Не с музыкой же тебя провожать, не на пенсию уходишь, а учиться. Это тебе первый урок. Жестковато? Приятней, когда гладят по шерстке? А жизнь гладит против шерстки и гладить так будет не один еще раз. Учись, брат, принимать критику.

— Но ведь он не прав?

— Как тебе сказать, и прав, и не прав, — задумчиво протянул Шабунин. — Я знаю тебя лучше Соснякова. Ты был искренен, оставался во всяких перипетиях коммунистом. Но по причине своей чувствительности позволял людям истолковывать свои поступки не в свою пользу.

Только сейчас проникает в сознание Славы не мысль даже, а тревожное ощущение утраты… Чего? Он не отдает себе в том отчета.

— Почему вы меня не остановили, Афанасий Петрович? — вырывается вдруг у Славы упрек. — Не поправили?

— А я не нянька тебе, — жестко отвечает Шабунин. — Жизнь шутить не любит. Суровая это, брат, штука. Учись решать сам за себя.

Он подходит к шкафу, где на полках стоят десятка три книг, вытягивает одну, в серой бумажной обложке, листает, ищет.

Слава тоже заглядывает в книгу — школьная привычка увидеть текст своими глазами.

— Одиннадцатый съезд, — поясняет Шабунин. — Стенографический отчет. Тут яснее ясного.

«История знает превращения всяких сортов, полагаться на убежденность, преданность и прочие превосходные душевные качества — это вещь в политике совсем не серьезная. Превосходные душевные качества бывают у небольшого числа людей, решают же исторический исход гигантские массы, которые, если небольшое число людей не подходит к ним, иногда с этим небольшим числом людей обращаются не слишком вежливо».

Шабунин испытующе смотрит на Славу.

— Это обо мне? — простодушно спрашивает тот.

— Если хочешь — и о тебе, — подтверждает Шабунин. — Потому что дело не в том, кто убежденнее и преданнее, а в том, кто более полезен и нужен сейчас для дела.

Он кладет книгу на стол. Молчит. То ли сам думает, то ли дает время подумать Славе.

— Вот так-то, — говорит Афанасий Петрович и спрашивает: — Понял?

— Понять-то понял… — неуверенно отвечает Слава.

«Вот, значит, в чем дело, — думает он. — Чему меня учит Афанасий Петрович? „Обходятся не слишком вежливо“. Может, так и надо, как со мной обошлись?…»

— Понял, Афанасий Петрович.

Пожалуй, что и понял, может быть, не вполне, однако до него доходит смысл прочитанного.

Прощается с ним Афанасий Петрович, жалеет, отпускает в большую жизнь, хочет поддержать, помочь, ведь через минуту этот юноша останется один, весь свой суровый опыт хочет Афанасий Петрович передать Славе, сколько еще придется ему перенести толчков и ударов, — хороша ласка, а бывает нужнее таска.

Грустно Славе, заплакать бы, но какие уж там слезы в кабинете секретаря укомпарта!

— До свиданья, Афанасий Петрович. Извините…

Но и Шабунина не всегда поймешь, он вдруг берет Славу за плечи, притягивает к себе, заглядывает в глаза.

— Не торопись. Подумаем. Вместе. Что теперь тебе делать.

— Учиться, — уверенно отвечает Слава.

— А что же еще, — соглашается Шабунин. — Только где и чему.