Телегу оставили во дворе, лошадь завели в сарай, бидоны предусмотрительно внесли в сени, сверток в избу.

Не успел Слава сесть на лавку, к нему пододвинули миску.

— Супцу. Супцу хлебни, грейся…

Горячая жирная похлебка обожгла его, он глотал ложку за ложкой, и бездумное умиротворение овладевало им все сильнее.

Он опьянел от тепла, голова опустилась на стол, Чижов с помощью хозяйки оттащил его на лежанку и прикрыл чьим-то полушубком.

Проснулся он на рассвете. Чижов осторожно тряс его за ногу, приговаривая:

— Пора, Николаич, пора, дорога еще немалая, рассвело…

Спросонья Слава не сразу сообразил, где находится, — чужая изба, незнакомые люди, — соскочил с лежанки, все вокруг не так уж уютно и тепло, как показалось вечером.

Хозяйка, стоя перед загнеткой, разжигала огонь.

Чижов вынул из мешка кусок жирной свинины, протянул хозяйке, еще пошарил в мешке.

Недоуменно наморщил брови.

Слава пришел на помощь:

— Ситники?

— Ты их, что ли, взял, Николаич? То-то, думаю, как тебе удалось получить столько керосина, — догадался Чижов. — Пхнул кому-нибудь?

Слава молчал, и Чижов принял его молчание за согласие.

— Плоховато без хлеба, но коли на пользу делу… — Он оборотился к Евстигнею. — Ты лепех каких в дорогу не припас?

— Не будешь ты есть мой хлеб, — отвечал Евстигней, выкладывая на стол большой ломоть черного, как земля, хлеба.

Чижов сочувственно взглянул на Евстигнея.

— С лебедой? Что поделаешь, все лучше, чем без хлеба…

Слава знал, что многие в Успенском пекли хлеб с лебедой.

Тем временем хозяйка поставила на стол сковородку, поджаренная свинина брызгалась салом, и Чижов алчно зацепил вилкой сразу два куска.

Хлеб хрустел на зубах, как песок, и сало с таким хлебом казалось затхлым и горьким.

Слава отложил вилку.

— Не гребуй, парень, — наставительно сказал Чижов. — Быват, и таким хлебом не пробросаешься…

Но горький хлеб застревал в горле.

Евстигней пошел запрягать. Слава выглянул за дверь. Землю накрыло снегом, вода в колеях подернулась ледком, ветки деревьев опушил иней… Зима? Рано бы, да погоду ведь не закажешь. День-два, и все растает, а вот добираться до дому, как назло, приходится зимой. Слава поежился и вернулся в избу. Чижов вполголоса говорил о чем-то с хозяевами.

Он сочувственно посмотрел на Славу.

— Холодно?

— Ничего.

— Слушай, Николаич, есть дело, — обратился Чижов к Славе. — Замерзать неохота?

Негромко что-то сказал, и хозяин избы вышел и тут же вернулся, неся в руках новый овчинный полушубок.

Чижов взял полушубок из его рук и подошел к Славе.

— Примерь, Николаич. — И, не дожидаясь ответа, помог Славе натянуть полушубок.

В таком полушубке не страшен никакой мороз. Чижов оказался добрым человеком, нашел выход. Его знали чуть ли не во всех деревнях по пути в Орел. Попросил хозяев одолжить полушубок, а в следующую поездку вернет полушубок в полной сохранности.

— Хорош?

Ответа не требовалось.

— Сторгуем тебе бекешу? — весело спросил Чижов.

Слава не понял.

— Как — сторгуем?

— Эх, Николаич, Николаич, — сочувственно проговорил Чижов. — Не умеешь ты еще жить.

В голосе снисходительная насмешка, почему-то она встревожила Славу.

— Да ведь купить мне не на что, — сказал он громко и жалобно, хотя это очевидно и без его слов, и неуверенно добавил: — Вот если бы одолжить…

Чижов засмеялся:

— Кто же при теперешней жизни поверит в долг?

Тихо и доверительно обратился он к Славе:

— Десять фунтов керосина — и бекеша твоя, комсомол твой от десяти фунтов не обедняет.

Вот оно, испытание, мало с чем сравнимое по своей жестокости. Заледенеть от стужи или пожертвовать небольшой частью керосина и уберечься от холода, спастись от простуды и тем сохранить себя для той самой работы, ради которой он и добывал керосин. Полушубок будто сшит по нему…

Чижов в ответе Ознобишина не сомневался и хотел помочь совершить ему неизбежный шаг.

— Никто ничего знать не будет. Я — могила, два пуда привезешь, и то большая удача…

Он что-то еще говорил, а у Славы остановилось сердце, то, что предлагал Чижов, было хуже, чем замерзнуть в поле под кустом, — чему же тогда учил его отец, из-за чего погиб Федор Федорович, зачем с ним разговаривал Ленин, — в это мгновение он не думал ни об отце, ни о Федоре Федоровиче, ни о Ленине. Они существовали где-то в его подсознании.

Слава молча стащил с себя полушубок и положил на лавку.

— Ты чего? — удивился Чижов. — Никто знать не будет…

— Хочешь записать меня в мерзавцы?

— На улице мороз, — предупредил Чижов. — И к вечеру усилится.

Слава застегнул свою куртку на все пуговицы. Ему хотелось заплакать, но он не смел заплакать. Чижов может подумать, будто плачет он из-за того, что у него нет полушубка, а на самом деле ему хотелось заплакать из-за того, что предложение Чижова показало, как мало он уважает Славу.

Он нахлобучил шапку и пошел прочь из избы.

Евстигней стоял у запряженной лошади.

— Поехали! — выкрикнул Слава и зашагал рядом со Склизневым.

Чижов шел неторопливо, вразвалку, но Слава с трудом за ним поспевал, ноги у него начали мерзнуть, точно он и не ночевал в теплой избе.

О том, чтобы сесть в телегу, нельзя в подумать лошадь еле тащится, да и без движения, скрючившись от холода, легко заснуть и никогда уже не проснуться.

Вероятно, это была его самая длинная дорога в жизни. Иногда ему казалось, что он умирает.

Видеть вокруг себя он почти ничего не видел. Свинцовое небо, готовое вот-вот прорваться и засыпать все снегом. Пожухлое, грязно-фисташковое поле за обочинами и черные колеи, покрытые блестящим тонким льдом. В бидонах слышно поплескивал керосин. Ради него он и отправился в это путешествие. Керосин будет разлит в бутылки, из бутылок в лампы — и произойдет чудо: нечистые станут чистыми, больные — здоровыми, неграмотные — грамотными… Ради этого можно вытерпеть все, что угодно.

Может быть, Быстров и не осудил бы его за то, что он выменял керосин на полушубок, может быть, даже Ленин не осудил, бывают моменты, когда даже самые жесткие правила позволяется нарушить ради сохранения жизни…

Куртка совершенно не греет, а мамина кофта точно примерзла к телу. Он до того замерз, что слышит ветер, не тот ровный, свистящий шум, который доносится и до Чижова и до Евстигнея, а ту таинственную музыку ветра, которую можно услышать только в таком состоянии, в каком он сейчас находится.

Они проезжали, вернее, проходили деревни, Чижов и Евстигней иногда останавливались, закуривали, шли дальше, а Славе даже остановиться было не для чего. В его сознании теплилась лишь мысль о том, что он привезет керосин в Успенское, а там уж будь что будет. Чижов торопился, видимо, дома его ждали дела. Евстигней как будто не спешил, но и он, должно быть, стремился скорее добраться до дома, а Славе хотелось лишь согреться, неважно где, лишь бы согреться…

Ветлы по сторонам торчали, как нескончаемый частокол. Вот если бы зажечь их, чтобы они полыхали вдоль всей дороги.

Посыпал снег, и как будто стало теплее. Слава нашел в себе силы вытянуть из кармана руку, поймал на ладонь падающий снег и тут же слизнул снежинки.

Чижов и Евстигней перебрасывались короткими фразами, Слава не прислушивался к их разговору, он не спускал глаз с бидонов.

В потемках вступили в Успенское, но и на знакомой улице нисколько не потеплело, телега продолжала подпрыгивать на замерзших комьях.

Еще двести-триста саженей, и можно сгрузить бидоны и разойтись по домам.

Однако кобыла остановилась против избы Склизнева. Стоит и стоит. Чижов отошел в сторону, посматривает в проулок, а Евстигней прикасается рукой к плечу Славы.

— Вячеслав Николаич, будь человек, забегу я домой, принесу бутылку, налей чуток керосину за то, что в срок доставил…

Должно быть, Чижов и Евстигней заранее договорились, Чижову отойти, будто не слышит, а Евстигнею попросить бутылку — пустяк, за дорогу больше могло расплескаться.