Манташев хитро прищурился, потом кивнул, словно услышал то, что хотел услышать.
— Умные слова. Редкие нынче, — он повернулся к Бокию. — Будет лежать у меня, сколько понадобится. Хоть день, хоть год, а хоть и все десять. А если я умру — у сыновей моих спросите. Они знают, что их отца никто и никогда не обманывал.
Манташев поклонился нам — всем сразу, и в этом поклоне было что-то восточное, совершенно не светское.
Бокий взял со стола оставленные ассигнации, пересчитал их неторопливо, с видимым удовольствием, хотя минуту назад отказался от лишних денег.
— Прощайте, Александр Иванович, а дальше — как Бог даст, — он поднял на Манташева взгляд — холодный, равнодушный.
Манташев открыл дверь. Мы вышли на лестницу. Камо первым, потом я, последним вышел Глеб. Тяжелая дверь закрылась за спинами с неслышным, мягким щелчком.
Пролетки уже ждали нас. Парни Камо переоделись и теперь выглядели просто — обычными извозчиками, работающими за гроши. Камо прыгнул в двухместную и первым выехал со двора загородного дома. Мы с Бокием отправились минут через пять, в четырехместной коляске с высоким пологом.
— А ты, Федор, с характером, — Бокий заговорил, когда уже достаточно отъехали от дома Манташева.
Я не ответил. Глеб достал портсигар, вытащил тонкую сигаретку, закурил.
Дорога до Санкт-Петербурга заняла два часа. Я молчал. Глеб тоже не стремился поддерживать беседу. Он явно нервничал — курил одну сигарету за другой.
Белая ночь заканчивалась, серея к утру, где-то за лесом уже начинало краснеть — рассвет.
Мы проносились мимо редких берез, потом через поле, дальше — мост через безымянную речушку. Небо над головой уже было бледным, с золотисто-розоватыми бликами от лучей восходящего солнца.
Я думал о деде. Иван Васильевич любил такие рассветы. Он, еще в пору моего пятнадцатилетия, когда только забрал меня в Рождествено, любил на рассвете выходить в сад. Бывало так вот, постоит, посмотрит на небо и скажет: «Смотри, Федя, новый день начинается. А ты в старом-то дне не наследил случаем?»…
Я тогда ничего не отвечал. Был бы действительно ребенком — не понял бы. Но взрослым умом долго пожившего на этом свете человека понимал — о судьбе говорит. Формально Рукавишников считался моим дедом, но кем был на самом деле? Скорее, другом…
Сейчас снова рассвет, и начинается следующий день моей жизни здесь — день, полный непредсказуемого…
Пролетку качнуло — съехали с проселочной дороги на мощеную.
— Ты, Федор, не серчай на меня, — Бокий повернулся ко мне и посмотрел — серьезно, хмурясь. — Без тебя нам ходу на Алтай нет, а за тобой сейчас настоящая охота открылась. И дело даже не в жандармах. Дело в… мягко говоря… «друзьях» Рифтгофена и Миллера.
— Понимаю, обратной дороги нет, и меня это не пугает, — ответил Бокию, но тут же задал вопрос:
— Кто такой на самом деле Манташев? Учитывая, что ключ для него не стал сюрпризом. Он будто ожидал, что мы его принесем.
Бокий не ответил сразу. Смотрел в сторону.
Потянуло гарью, навозом, помоями. Пролетка въехала на окраину столицы. Пошли кособокие домишки бедноты, сараи, будки дворников. Заспанные городовые шли своим привычным маршрутом. Петербург просыпался: где-то звенел колокол к заутрене, лаяли собаки, стучали подковы по мощеной улице — ранний извозчик вез купца в лавку.
Двухместная пролетка Камо ждала нас у перекрестка. Сам он сидел, положив ногу на ногу, и крутил в руках длинную ветку, иногда лениво обмахивался ею, отгоняя комаров. Увидев нас, кивнул — мол, все в порядке — и тронулся первым. Мы поехали следом за ним. Миновали Нарвскую заставу, потом Обводной канал, дальше места были знакомые и я вдруг понял, куда мы направляемся — на Мойку.
— Ты спрашивал, кто такой Манташев и почему он не удивился ключу? — вдруг решил ответить на мой вопрос Бокий. — Наверное, потому, что он более компетентен в этом вопросе, чем кто-либо. Манташев член ложи «Астрея», посвящен по рекомендации Путилова и Кандаурова. Так же член масонских лож «Гермес» и «Лотос». Он основал ложу «Юпитер». Да много что еще. Все его масонские титулы не перечислить.
Бокий снова замолчал, а я подумал: «Сам-то ты кто, Глеб Бокий? Манташев смотрит на тебя, как на старшего товарища, как подчиненный на начальника?»…
Чего еще я не знаю о революционерах? Люди, которые закладывали фундамент Советского Союза, теперь открывались мне совсем с другой, неизвестной до этого, стороны. Спрашивать об этом Бокия не стал. «Меньше знаешь — дольше живешь», — это правило сейчас стало как никогда актуальным.
Но от одного вопроса, все-таки, не удержался:
— Куда мы сейчас?
— К человеку, который укроет тебя на то время, пока готовим поездку на Алтай, — Бокий улыбнулся, впервые за сегодняшний день.
Пролетка остановилась перед простым, добротным домом. Самым обычным, но видно — хозяин не нуждается в деньгах, хотя и не выставляет своего богатства напоказ.
Камо уже стоял у центрального входа, поджидая нас.
— Здесь живет… — начал, было, я, но Бокий перебил:
— Живет. И будет жить, пока мы это позволяем.
Он толкнул дверь и первым вошел в дом — уверенно, без опаски и, даже, как-то по хозяйски.
Глава 11
Дом встретил нас прохладой и запахом сушеных трав, пчелиного воска и ладана. Мы скинули обувь в прихожей. Бокий, не глядя, пододвинул мне пару домашних туфель без задников.
— Не стесняйся, здесь своя обувка для гостей, — сказал Бокий. — Он тут дышать через раз разрешает, все боится, вдруг с кого пылинка упадет.
Мы прошли в горницу. Первое, что притягивало взгляд — печь. Большая, выложенная плиткой с синим, под гжель, рисунком.
Полы из широких, некрашеных досок, но чистые, выскобленные до бела. На полу — самотканые дерюжки, такие я застал еще в детстве, в своей прошлой жизни. Помню, мать с бабкой резали старые тряпки на тесемки, связывали узлами, а я — еще пацан — сматывал их в клубки. Потом бабка ткала такие же вот половички на самодельном ткацком станке.
Я осмотрелся.
В углу на стене — медный рукомойник, под ним на тумбе сильно поцарапанный, погнутый с одного бока, медный таз. Рядом, на гвозде, висит белоснежное льняное полотенце.
Обстановка простая, добротная, но демонстративно деревенская. Вот так, стоя внутри, и не скажешь, что дом находится в столице Российской Империи — Санкт-Петербурге.
Вдоль стен лавки — дубовые, широкие. Застелены одеялами, сверху подушки, явно набитые сеном. В красном углу божница: икона Богоматери в окладе из серебра, старого, потемневшего, лампадка из зеленого стекла, ниже на столе веточка вербы — сухая уже.
У окна стол — тоже нарочито простой, на козлах, накрытый льняной скатертью, без узоров и вышивки, из украшений — только мережка по кайме. На столе — самовар, начищенный так, что видно отражение комнаты. Рядом с самоваром чашки, разные. Две из одного набора, с синей каймой, одна красная в крупный горох, и еще одна глиняная — видно, бой был, заменяли чем придется. Ложки рядом серебряные, но тоже разные.
В углу подальше — большая кадка с фикусом. Фикус невысокий, с полметра, но ухоженный. Листья крупные, блестящие, за цветком явно ухаживала женщина.
Я смутно догадывался, к кому мы пришли. Что-то читал в своей прошлой жизни о том, кто жил за Нарвской заставой. Спрашивать не стал, тем более, после заявления Бокия о том, кто, кому и как «жить разрешает». Подожду, пока хозяин сам появится.
Бокий подошел к скамье, сел, закинул ногу на ногу и по-хозяйски сунул под спину подушку. Камо прошел к окну, отодвинул занавеску, посмотрел на улицу. Потом повернулся к нам, произнес, будто отчитываясь:
— Никого. Чисто, — он снова повернулся к окну и, не оглядываясь, проворчал:
— Опять себя ждать заставляет.
— Пусть поважничает, он это любит, — Глеб усмехнулся. — Мы люди гордые, но не чванливые.
Сразу после этих слов занавеска на дверях, ведущих в другую комнату, чуть сдвинулась в сторону. Со своего места я увидел чей-то глаз и ухо, за которое были заправлены пряди длинных, темных волос.