Её откровенность поразила его.
— А если бы я сохранил его по-настоящему тайно? Она рассмеялась.
— Если бы вы хотели сохранить его в секрете, тогда вы тотчас же сожгли бы его и ни за что не стали бы показывать мне. Жалко уничтожать такое совершенство, так грустно и печально, Ёси-тян, но необходимо для человека в вашем положении.
— Почему? Это всего лишь стихотворение.
— Я считаю, что это стихотворение особенное. Оно слишком совершенно. Такое искусство поднимается из глубоких колодцев внутри. Оно являет нам тайное. Обнажение сути — в этом и заключается цель и смысл поэзии.
— Продолжай.
Её глаза словно поменяли цвет, когда она задумалась, как далеко она решится зайти, постоянно испытывая пределы своего разума, чтобы развлекать и возбуждать своего клиента, если именно это было ему интересно. Он заметил эту перемену, но причину её не разгадал.
— Например, — безмятежно защебетала она, — неверные глаза могли бы заключить, что ваша самая потаенная мысль на самом деле подсказывала вам: «Власть моего предка-тезки, сёгуна Тора-наги Ёси, вот-вот окажется в моих руках, и молит, чтобы я воспользовался ею».
Он смотрел на неё, а она ничего не могла прочесть в его глазах. «И-и-и-и, — подумал он, потрясённый, пока все его чувства кричали ему об опасности. — Неужели это так заметно? Может быть, эта юная барышня слишком проницательна, чтобы оставлять её в живых».
— А принцесса Иядзу? Что она подумает?
— Она самая умная из всех, Ёси-тян. Но вы это и так знаете. Она сразу поймет смысл стихотворения, — если вы вообще вложили в него какой-то особый смысл. — Опять он ничего не увидел в её глазах.
— А если это будет подарок тебе?
— Тогда эта недостойная женщина преисполнится радости, получив столь драгоценный дар, но окажется в затруднительном положении, Ёси-тян.
— В затруднительном положении?
— Оно слишком особенное, чтобы его дарить или в дар принимать.
Ёси оторвал взгляд от неё и посмотрел на свой труд очень внимательно. Это было все, чего он мог желать, ему никогда не удастся повторить такое совершенство. Потом он подумал о ней, с той же непреложностью. Он увидел, как его пальцы подняли бумагу со стихотворением и протянули ей, захлопывая ловушку.
Почтительно Койко приняла лист обеими руками и низко поклонилась. С напряженным вниманием посмотрела на написанное, желая, чтобы начертанный образ целиком отпечатался в её памяти, проник в неё, как тушь в бумагу, и остался там навеки. Глубокий вздох. Осторожно она поднесла угол листа близко к пламени масляной лампы.
— С вашего позволения, Ёси-сама, пожалуйста? — торжественно произнесла она, твердо глядя ему в глаза; её рука не дрожала.
— Почему? — спросил он в удивлении.
— Для вас слишком опасно оставлять живыми подобные мысли.
— А если я откажусь отвечать?
— Тогда смиренно прошу простить меня, я должна буду принять решение за вас.
— Ну так принимай.
В тот же миг она опустила бумагу в огонь. Лист занялся и вспыхнул. Ловко поворачивая его в руках, она подождала, пока не остался гореть лишь крохотный кусочек, тогда она положила нерассыпавшиеся черные останки на другой лист и смотрела на пламя, пока оно не угасло. Пальцы у неё были длинными и тонкими, ногти — само совершенство. В молчании эти пальцы сложили лист с пеплом в бумажную фигурку огами и положили её назад на стол. Лист бумаги теперь напоминал карпа.
Когда Койко снова подняла глаза на Ёси, они были наполнены слезами, и его сердце утонуло в нежности к ней.
— Мне так жаль, пожалуйста, извините меня, — сказала она срывающимся голосом. — Но слишком опасно для вас... так печально, что приходится губить подобную красоту, мне так хотелось сохранить ваш дар. О, как печально, но слишком опасно...
Он нежно обнял её , понимая: то, что она сделала, было единственным выходом для него и для неё. Его поражала та проницательность, с которой она разгадала его первоначальное намерение: он намеревался спрятать стихотворение так, чтобы его нашли и передали всем, кого она назвала, и в первую очередь принцессе Иядзу.
Койко права, теперь я это вижу. Иядзу разгадала бы мой замысел и прочла бы мои подлинные мысли: её влияние на Нобусаду должно исчезнуть, или я мертвец. Разве это не все равно что сказать: «Власть моего предка...» Если бы не Койко, моя голова могла бы торчать на их пике!
— Не плачь, маленькая, — тихо проговорил он, уверенный теперь, что ей можно доверять.
И все то время, что она позволяла ему успокаивать её , потом разогревать её ласками, потом сама разогревала его, Койко размышляла в своём третьем сердце, самом сокровенном, — первое было открыто всему миру, второе — только самым близким родственникам, третье же никогда, никогда, никогда не открывалось ни перед кем, — в этом самом потаенном месте своей души она молча вздыхала с облегчением, что прошла ещё одно испытание, потому что именно испытанием это и было.
«Слишком опасно для него хранить подобное свидетельство измены своему господину, но ещё опаснее для меня владеть им. О да, мой прекрасный повелитель, тебя легко обожать, смеяться и играть с тобой, изображать экстаз, когда ты входишь в меня, и совершенно божественно вспоминать к концу дня, каждого дня, что я заработала один коку. Только подумай об этом, Койко-тян! Целый коку в день, каждый день, за то, что ты участвуешь в самой захватывающей игре на свете, подле самого славного имени на свете, с молодым, красивым, поразительным мужчиной высокой культуры, чей Упругий Стебель является лучшим из всех, какие тебе пока доводилось услаждать... и при этом зарабатывать такое богатство, больше, чем кто-либо, даже в былые времена».
Её руки, губы, тело искусно отвечали ему, закрываясь, открываясь, открываясь ещё больше, принимая его, направляя, помогая ему, — тончайше настроенный инструмент, на котором он мог исполнить любую мелодию. Она позволила себе приблизиться к самому краю, безупречно изображая оргазм, притворяясь, что низвергается туда снова, но ни в коем случае не низвергаясь — слишком важно было сохранять силы и трезвость ума, ибо он был мужчиной с большими аппетитами, — наслаждаясь этой борьбой, не торопя его к концу, но всегда увлекая вперед, вот уже удерживая его на краю, подталкивая в пропасть и тут же вытягивая обратно, подталкивая, вытягивая, держа на грани и наконец отпуская в пароксизме облегчения.
Теперь тишина. Его тело во сне придавило её , что само по себе не было неприятным. Она стоически переносила это, не позволяя себе даже шевельнуться, чтобы не нарушить его покой, глубоко удовлетворенная своим искусством, как и он — она знала это — был удовлетворен своим. Её последней, самой тайной, будоражащей мыслью было: интересно, как Кацумата, Хирага и их друзья-сиси истолкуют «Меч моих предков...»
14
КИОТО
Понедельник, 29 сентября
В этот вечер во французской миссии в Иокогаме с огромным успехом шел званый ужин и фортепианный концерт, который Сератар устроил в честь Анжелики. Шеф-повар превзошел самого себя: свежевыпеченный хлеб, подносы с тушеными устрицами, холодный омар, креветки, от маленьких до огромных, местная рыба, запеченная с имбирем и чесноком, поданная с луком-пореем из его собственного сада, и яблочный пирог — сушеные яблоки из Франции приберегались им для исключительно особых случаев. Шампанское, «Ля Дусет» и потом ещё «Марго» из его родной деревни, чем он немало гордился.
После ужина и сигар громкие аплодисменты возвестили о появлении у инструмента Андре Понсена, прекрасного пианиста, который, однако, выступал всегда с большой неохотой. Ещё более громкие аплодисменты отмечали конец каждой пьесы, и теперь, почти в полночь, после трех вызовов на бис все встали и устроили ему настоящую овацию, едва лишь замер последний чарующий аккорд сонаты Бетховена.
— Упоительно...
— Великолепно...
— О, Андре, — чуть слышно прошептала Анжелика по-французски со своего почетного места рядом с роялем; музыка прогнала из её головы тяжелые, мрачные мысли, не дававшие ей покоя. — Это было восхитительно, я вам так, так благодарна. — Её веер очаровательно затрепетал, глаза и лицо были совершенны, новый кринолин на тонких обручах поверх множества юбок, низкий вырез, открытые плечи, присобранный в складки тонкий зеленый шелк каскадом поднимался к очень узкой талии.