Звери чувствовали чужую панику лучше любого человека, и весь «Золотой питомец» этой ночью стоял на ушах. Рюкзак прыгал у меня на плече, из него сдавленно икало в такт шагам.
— Кормление шло штатно, — на бегу докладывал управляющий, задыхаясь. — В двадцать один десять смена услышала грохот. С тех пор он не подпускает никого. Двоих кормачей едва успели эвакуировать, одного он зацепил крылом, вскользь, слава богам, рёбра целы. Пробовали успокаивающий газ через вентиляцию, куда там, он при его массе как валерьянка слону. Пробовали любимого кормача через громкую связь, стало хуже. Ветслужба в панике, господин Гольдман запретил стрелять до вашего приезда, но если пойдёт на купол…
Он не договорил. Под куполом грянул удар такой силы, что дрогнула земля под подошвами, и с ближайшей панели посыпалась какая-то труха.
Мы поднялись внутрь по железной лестнице, на защищённую смотровую площадку, широкий балкон с бронированным остеклением, нависавший над главным вольером. Перила лестницы мелко дрожали под ладонью в такт ударам снизу, и с каждой ступенькой эта дрожь поднималась по руке выше, пока не поселилась где-то под ключицей.
И там, наверху, я впервые увидел пациента.
Вольер оказался целым ландшафтом под куполом. Искусственные скалы, песчаная арена, сухие деревья для присады, поилка размером с бассейн. Посреди этого великолепия, в туче поднятой пыли и пуха, бесновался серебристый грифон.
Я две жизни лечил зверей, но таких пациентов у меня ещё не было.
Он был размером с микроавтобус, и это без учёта крыльев. Крылья, каждое с гаражные ворота, молотили воздух, поднимая ветер, который дошёл до нашего балкона и толкнул меня в грудь через открытую створку. Серебристое оперение на груди и шее стояло дыбом, задняя, львиная половина тела ходила буграми мышц, а когти передних лап, каждый с мою ладонь, с визгом вспарывали искусственную скалу, кроша её, как пенопласт. Черный, загнутый, клюв размером с хороший якорь, разевался в том самом скрежещущем клёкоте, и при каждом крике зверя шатало.

— Бастион, — сказали рядом.
Это был Гольдман. Он стоял у стекла, и я не сразу его узнал. Безупречный Давид Маркович был без галстука, в наспех застёгнутой рубашке, держался за поручень так, что побелели костяшки. За его спиной жались двое в фирменных комбинезонах ветслужбы, у обоих в руках дрожали планшеты со сканерами.
— Гордость питомника, — продолжал Гольдман, не отрывая глаз от вольера. — Производитель линии, чемпион породы, я растил его с птенца. Он у меня с руки ест, Михаил. Ел. Я вернулся с совещания, когда мне позвонили, и он меня не узнал. Смотрел сквозь меня. Полчаса назад, во время кормления, он внезапно взбесился. Мои специалисты, — он повёл подбородком назад, и в этом жесте было всё, что он думал о специалистах, — утверждают, что это спонтанное разрушение Ядра. Предлагают транквилизатор. Или сразу усыпление, чтобы не мучился.
— Ядро не разрушается спонтанно за полчаса у здорового зверя, — сказал я, глядя вниз.
— Вот и я так думаю, — Гольдман коротко глянул на меня. — Поэтому вы здесь. Если он пробьёт купол и уйдёт в город, его положат из крупного калибра на первом же проспекте, и хорошо, если только его. Купол рассчитан на многое, но не на него в таком состоянии. Сделайте что-нибудь, Покровский. Стрелять транквилизатором я запрещаю до последнего. У него аллергия на всю эту химию. Мало того что это удар по здоровью, он потом выпадает из строя на месяцы, а это прямые убытки, у меня на его линию расписана очередь на два года вперёд.
Я покосился на него. Вот и пойми этих бизнесменов. В одной фразе у него умещалась искренняя, ничем не прикрытая тревога за зверя, которого он растил с птенца, и очередь на два года вперёд. Что перевешивало, знал только он сам.
По периметру балкона и на технических мостиках выше я насчитал шестерых с длинными парализаторами, и все шестеро, не опуская, вели стволами за серебристой тушей. У старшего из них рация не умолкала, он вполголоса докладывал кому-то дистанции и углы. Охота была готова начаться по одному слову, и это слово пока держал при себе человек рядом со мной.
В воздухе вольера висела серебристая взвесь. Пух. Он летел с грифона при каждом ударе крыльев и оседал медленно, как снег, и от этого снегопада всё происходящее делалось ещё неправдоподобнее.
Бастион с разбегу ударил грудью в опорную колонну, и весь купол загудел, как колокол.
— Время, Михаил, — тихо сказал Гольдман.
Один из ветслужбы, набравшись храбрости, сунулся ко мне с планшетом.
— Вот, доктор, свежий скан, снимали с дрона. Смотрите, эфирная активность Ядра зашкаливает по всем контурам, красная зона! Это классическая картина распада, в учебнике…
— В учебнике, — я мягко отвёл планшет в сторону, — та же картина у зверя в панике. Зашкал активности показывает, что Ядро работает на пределе, а не то, почему оно так работает. Причину ваш дрон не покажет. Ее надо смотреть вблизи.
— Вблизи⁈ — фамтех поперхнулся. — К нему⁈
Я уже осматривал ярусы. Ниже балкона, метра на четыре, вдоль стены вольера шла техническая галерея, забранная решёткой из эфирных прутьев, судя по голубоватому отливу. Надо полагать для кормления и уборки. От зверя она защищала, а мне большего и не требовалось, для того, что я собирался сделать, нужна была дистанция контакта, а не броня.
— Мне нужно вниз, на галерею, — сказал я Гольдману. — Одному.
Гольдман посмотрел на меня и кивнул охране без единого вопроса. За это я почти его зауважал, за умение не мешать специалисту, которого сам же и позвал.
Рюкзак я прихватил с собой, оставлять его без присмотра рядом с любопытной ветслужбой было бы верхом легкомыслия.
Вниз вела винтовая лесенка. С каждым витком клёкот становился ближе и физически тяжелее, на середине спуска рюкзак на плече завозился.
— Док, — голос из-под клапана растерял всю сонливость. — Док, а что там такое орёт? Оно большое? По звуку оно очень большое. Давайте не пойдём туда, где оно орёт.
— Работа у нас там, — сказал я.
— У вас там работа, — уточнил Паскаль и затих, только вцепился всеми лапами во что-то внутри рюкзака.
На галерее клёкот уже бил по ушам. Я встал у решётки, поставил рюкзак у ног и взялся за эфирные прутья. Они были тёплые и мелко гудели.
Бастион прошёл мимо.
Он пронёсся вдоль галереи в трёх метрах и поток воздуха от крыльев ударил в решётку, сорвал с меня всякую уверенность и швырнул в лицо песок с арены. В этом звере было тонны полторы живого веса, и весь этот вес сейчас не помнил себя.
Я упёрся ногами, закрыл глаза и широко открылся, всей эмпатией, какая была.
Меня снесло.
Волна чужого ужаса вошла в меня. Колени подломились, я удержался только на прутьях, повиснув на руках, а в голове, вытеснив все мои собственные мысли, билось чужое и огромное:
«Нечем дышать! Режет! В горле режет! Задыхаюсь! Воздуха!»
Я усилием отцепился от связи и сполз по решётке на пол галереи, хватая ртом воздух. Дышалось тяжело, чужое удушье ещё сидело в моей груди фантомной болью. Из рюкзака высунулась встревоженная зелёная морда.
— Док? Вы чего? Вы серый весь.
— Порядок, — просипел я, поднимаясь по прутьям. Руки тряслись. — Сиди внутри.
Отдышавшись, я поднялся и приоткрылся снова, уже по-рабочему, тонкой щёлочкой, как приучен, взяв чужую панику на мониторинг, а не в себя. Через щёлочку тот же ужас шёл ровным давящим фоном, и сквозь него, если вслушиваться, пробивалось главное. Ощущение преграды. Рези на вдохе. Инородного, застрявшего, того, что зверь всем существом пытался вытолкнуть и не мог.
— Док, — зашептал рюкзак, когда я отлип от решётки. — Что с ним? Оно бешеное?
— Оно не бешеное. Оно подавилось.
— Подавилось, — повторил Паскаль с глубоким, выстраданным сочувствием существа, которое сегодня само ело торт. — Это я понимаю. Весь его ужас.