Наступает самый противный момент. Момент, когда либо вранье — либо смерть. Еще можно попытаться выкрутиться, но на это попросту нет времени. Мне интересно, как долго мы так сможем протянуть.

— Летчик, — отвечаю я, чтобы ни два, ни полтора: не врать и не признаться. — Разбился в Стеклянных скалах, повредил плечо, сломал ногу. Хорошо еще, что жив остался. Обошелся малой кровью…

— Крессий Лард, конечно же, мерзавец, но талант лекаря у него не отберешь, — качает головой Сааба. — Но будь с ним осторожнее. Ты знаешь.

— Знаю, — вздыхаю я. — Ты тоже помогла, Сааба. Спасибо тебе.

— Да в чем моя заслуга-то, Данайя? — грустно улыбается она. — Так уж сошлось, что есть, чем помогать. Быть может, просто выбрали меня. Там, наверху, — она показывает пальцем. — Небу всегда виднее.

— Небо не выбирает, — говорю я очень тихо.

Держаться на ногах становится все труднее: усталость берет свое. Я киваю Саабе на прощание, отхожу от окна и, пошатываясь, иду в комнату. Малкольм спит. Я наклоняюсь и кладу руку ему на лоб. Похоже, лихорадка и вправду прошла. Надо бы достать лекарства, хотя бы обезболивающие — да где их взять… Придется ходить по окраинам, выменивать у соседей на последние целые вещи или остатки еды. Но это ничего. Мы никогда не пропадали — и сейчас не пропадем. Я не знаю, кем был послан Малкольм Росс, беду он нам принес или награду. Но знаю одно: мой маленький братец свел вместе линии дорог — воздушной и земной.

Небо не выбирает.

Сейчас — выбираем мы.

Глава четвертая. Смерть по-белому

Так проходит еще неделя. К концу ее Малкольму уже почти удается, опираясь на костыль, ковылять по дому и по двору. Правда, плечо у него болит чуть ли не сильнее, чем нога — о том, чтобы хотя бы немного двигать рукой, пока не идет и речи. Сааба принесла нам маленький бурдюк с вином, так что иногда, когда Малкольму становится совсем плохо, мы отпаиваем его им. Но понимаем, что сильно увлекаться с этим не стоит — так что выживать приходится всеми доступными способами.

В один из вечеров летчик чувствует себя совсем неважно. Видно, что даже разговоры даются ему с трудом. Из него и так лишнего слова не вытянешь, но обычно он хотя бы с Виком может о чем-то поговорить. Они вообще как-то сразу… спелись, что ли. Но в этот вечер Малкольм просто лежит, держась за перевязанное плечо, и смотрит в покосившийся потолок.

— Плохо тебе? — спрашиваю я встревожено.

— Не знаю… — отвечает он сбивчивым шепотом. — Голова кружится. Все плывет перед глазами…

— Я побуду с тобой, — говорю я и ложусь рядом. Кладу руку ему на лоб: температуры вроде нет.

Вик подходит совсем близко и наклоняется над нами. У него как-то по-особенному блестят глаза. Я сразу вижу, что братец что-то задумал.

— Чего тебе?

— Там Сааба приходила, — докладывает он и оборачивается. — Стоит вон у ворот. Говорит, что хочет меня забрать сегодня на ночь. У нее там хлеб, инжир, лепешки с солью… Можно я пойду?

— Иди, — вздыхаю я, даже не удосужившись встать и выглянуть во двор. Вик не стал бы врать, я его знаю. — Если что-нибудь будет давать, не отказывайся. И постарайся утром не задерживаться.

— Ага…

Братишка убегает к Саабе, и я слышу ее голос со двора. О чем они говорят, мне уже не разобрать, да я и не пытаюсь. Малкольм пытается растереть плечо ладонью здоровой руки, но, похоже, это слишком больно.

— Не трогай руку лишний раз, — советую я, повернувшись к нему и привстав на одном локте. — Только разболится еще хуже.

— Хуже уже не будет, — заявляет он авторитетно, но все-таки оставляет плечо в покое. Косится на дверь. — Ты его отпустила?

— Саабе можно верить, — говорю я. — Ей не наплевать на своих братьев по несчастью. Это редкость.

— Тебе ведь тоже.

— Может быть. Не знаю.

Ночь пахнет дымом и отливается серебром. Где-то далеко, в Стеклянных скалах или даже дальше, жгут костры. Ветер приносит голоса и стоны плакальщиц. Значит, кто-то умер этой ночью. Костры горят повсюду. Костры горят, и догорает горький век. Век, в котором за грехи отцов умирают невиновные, в котором выбор — лишь фигура речи, в котором все рано или поздно оказываются в огне. И посреди всего этого — наш дом. Не крепость и не легендарный Зиккурат, а развалившаяся хижина среди камней. Но этот дом сильнее всякого огня.

— Засыпай, — говорю я Малкольму. — Я знаю, ты боишься. Но тебя никто не тронет. Я не дам.

Он — враг, я это знаю точно. Но душа твердит иначе. Нити дорог сильнее, чем голос разума. Мое сердце слишком долго тосковало по заботе. Вик не в счет: я берегу его словно по умолчанию, не сильно задумываясь, что я делаю и зачем. Эта любовь — привычка, данность, истина. Росс пробудил во мне человека, а не сефарда. Заставил вспомнить, что это — забота. И, когда от меня останутся дым и пепел, я не знаю, что расскажут обо мне.

Я хочу, чтобы кто-то сказал: человек.

Спит Малкольм просто беспробудным сном: во сне с ним можно делать все, что угодно. Я снимаю повязку с плеча, аккуратно разгибаю ему руку и обтираю ее холодной водой. Считаю на запястье пульс: сразу после травмы он там не просчитывался, потому что был поврежден нерв. Сейчас же дело обстоит немного лучше. Я снова бинтую плечо и против своей же воли смотрю на след от кольца на другой руке. Женщина, которую он любил — кто она? Или кем она была? Почему-то мне кажется, что она не погибла — они, наверно, просто разошлись. Потому что если бы ее не было в живых, вряд ли Малкольм снял бы кольцо — оно служило бы памятью о жене. А дети? Интересно, есть у него дети? Что-то снова подсказывает, что да. Потому что так обращаться с моим братцем может только тот, кто сам был отцом.

Такие мысли помогают отвлечься. Я больше не думаю ни о голоде, ни о Крессе, ни о грозящей нам опасности. Время тянется слишком долго: я понимаю, что скоро рассвет. Я лежу рядом с Малкольмом и слушаю ночь. Ночь и ветер. Дым и пепел. Все горит за окнами, все горит внутри. Почему так больно разбивать столетний лед, иссушенную землю, осевшую на сердце плотной коркой? Я не знаю. Я ничего не знаю. Я просто медленно горю. Думаю о Вике — горю. Думаю о Крессе — горю. Думаю о Малкольме — иду босая по горящим углям. Я помню эту демонстрацию позора, когда в День градации меня провели перед всеми соседями по жарким головням, а люди швыряли в меня комья грязи. Прекрасно помню, как сатрапы впаивали мне между глазами железную шестеренку с черным камнем посередине. Сейчас она вросла в кожу, а эта часть моего лица словно огрубела, потеряв чувствительность. Казалось, мое сердце превратилось в то же самое. Но теперь, похоже, это все-таки не совсем так.

Ночь и ветер, дым и пепел…

Пепел.

Он набивается в разбитое окно, и я немедленно прогоняю сон. Ветер не менялся — значит, загорелся еще один костер. Но почему костры горят в самих окраинах? Если хедоры увидят, пощады можно не просить. Сефарды это знают и вряд ли будут рисковать. Значит, горит не ритуальное пламя? Тогда что?

Я встаю и подбегаю к окну. Холодный ветер обжигает мне лицо, и пепел вместе с пылью бьет в глаза. Воздух плавится, как при большом пожаре, но источника огня мне не видать. Бросив быстрый взгляд на Малкольма, я выхожу из дома и вдыхаю горькую ночь полной грудью. До моих ушей долетают чьи-то крики и приглушенная ругань, да так, что можно разобрать отдельные слова. Значит — близко? Но насколько близко? Я набрасываю капюшон на голову, закрываю лицо и, пригнувшись, оббегаю дом — мимо ворот, туда, где часто играет Вик. Зарево становится все виднее: я вижу — полыхает горизонт. Прислонившись к стене, я всматриваюсь в дым. Сердце стучит, как заведенное, и лед ломается на крошки.

Дым…

— Сааба!

Я кричу и бросаюсь вперед. Ее дом полыхает, и «белые мантии» кружат вокруг него, как вокруг эпицентра взрыва. Я бегу туда босиком, налетая на камни, сбивая ноги, и кричу. Кричу ее имя, зову своего брата, выкрикиваю проклятия и еще черт знает что. Это все бесполезно, я знаю точно. Да и Вик уже, скорее всего, мертв. Мертв… Нож вонзается в сердце, на котором больше нет былого плотного покрова. Я бегу и бегу, пока мои глаза не выхватывают из дыма распростертый на земле силуэт.