В тот же день, когда разбита была воздушная эскадра, посланная к острову, — радио принесло новое обращение врага к народу и правительству.

«Безумцы, опомнитесь в своем ослеплении. Вы отважились на борьбу, не зная моих сил и могущества. Теперь вы их видели. Я мог бы испепелить вашу землю и обратить ее в место безумия, ужаса и смерти. Но я терпелив. Я не хочу быть владыкой мертвых. Я даю вам срок неделю, чтобы вы могли примириться с мыслью о неизбежном. Я ваш рок и владыка. К полудню субботы мой флаг должен быть поднят на Капитолии, и ко мне должны прибыть уполномоченные правительства и народа для выслушания моей воли по управлению страной.

Если на этот раз вы останетесь по-прежнему глухими к голосу судьбы, — вас постигнет кара, перед которой померкнут казни египетские».

На этот раз никому не пришло в голову легко отнестись к этому напыщенному, но грозному заявлению, — ему уже знали цену.

Теперь угроза была еще страшней, так как не указывалось ни места, ни времени, где должно было совершиться возмездие, или того, в чем оно будет заключаться.

В стране началась паника, с трудом удерживаемая правительством. Пароходы, уходившие в Европу, были битком набиты; началось бегство на запад, где люди чувствовали себя спокойнее. Грозил нарушиться весь привычный ход огромной машины, именуемой государством.

Сенат, по известиям газет, заседал беспрерывно в течение двух суток при закрытых дверях; были приглашены на это совещание представители финансового мира, Wall-Street должен был решить судьбу народа и страны.

Печать пестрела бесчисленными сенсационными подробностями, невероятными предположениями и предсказаниями. Печатные газеты во всех больших городах выпускались по несколько раз в день экстренными прибавлениями и тучами наводняли улицы, громкоговорящие рупоры телефонов осведомительных бюро и телеграфных агентств выкрикивали на людных площадях последние новости. Радиогазеты установили сроки своих сообщений на каждый час. Вечерами те же нетерпеливо ожидаемые известия писались огненными буквами световых сигналов, на темном фоне ночного неба. Человечество лихорадочно прислушивалось к этим новостям, ожидая приближения грозных событий и хватая на лету бесконечно растущие слухи, творившие уже легенду вокруг таинственной фигуры человека, объявившего войну миру.

К концу второго дня стало, наконец, известно, что совещание сената кончилось и вынесло решение.

Оно сообщалось дословно в специальных вечерних выпусках и снова оглушало, ослепляло и ошеломляло выбрасываемое и выплевываемое в бешеный бег улиц, в стремительные безликие шумные толпы, их затопившие бурными волнами живого моря, — всеми способами, какие только дал человеку разум, дотоле послушный слуга, теперь восставший против своего владыки.

Вот что говорило сообщение:

«Правительство республики в грозный час небывалого испытания, рассчитывая на стойкость и достоинство американского народа, — принимает вызов врага, объявляет страну на осадном положении, вручает президенту чрезвычайные полномочия и приводит на военное положение несколько дивизий, расположенных вдоль Атлантического побережья, и атлантическую эскадру.

Вместе с тем, учитывая то, что борьба ведется не только за честь, достоинство и благополучие американского народа, но и всего мира, и помня силу противника, конгресс обращается ко всем правительствам, ученым ассоциациям и отдельным их представителям с просьбой о помощи против общего врага в смысле изобретения способов борьбы с новым оружием».

Сообщение звучало достаточно убедительно. Правительство республики, в сущности, признавалось в своем бессилии. Дело принимало серьезный оборот. Готовились грозные события.

Они были тем более грозными, что развертывались шире, чем, может быть, думал и желал сам Джозеф Эликотт.

Рядом с молниями, которые метал Великий Неведомый из своего царства железа и камня, — слышались глухие раскаты другой грозы, растущей из глубины народных масс.

Бессилие правительства будто сообщило толчок этим дремлющим силам, дававшим себя знать только изредка и слабо неясным гулом, который должен был перейти в раскаты непобедимой бури. Кажется, теперь наставали сроки.

Из разных углов Заатлантической республики, главным образом из крупных промышленных центров, приходили известия о глухом волнении рабочих масс, прорывавшемся то там, то здесь все более серьезными вспышками. Уже через три дня разразилась забастовка, охватившая весь нефтяной район Пенсильвании и Огайо.

Правительство старалось не допустить сведений об этих событиях в печать; когда же скрыть их не оказалось возможным, — оно приписало их результатам воздействия оружия Эликотта и на этом основании объявило, что будет бороться всеми имеющимися в его распоряжении средствами с движением, как оказывающим содействие врагу государства.

Но нам, конечно, была ясна вся вздорность этого утверждения: слишком обширен был район, охваченный волнениями, отозвавшимися к тому же и в других пунктах страны: в Сан-Франциско, в Чикаго, в Новом Орлеане.

— Вот что называется — передергивать в игре, — насмешливо заметил по этому поводу Сергей Павлович.

Как бы то ни было, под этим «благовидным» предлогом осадное положение было прежде всего использовано против нарастающего движения и обрушилось своими громами на главные его центры. Трудно было угадать правду в туманных сообщениях газет по этому поводу, но главное было ясно: правительство, чувствуя пробуждение старого неугомонного врага, поставило свои пулеметы против него, отыгрываясь в поражении, понесенном в Памлико-Саунде.

Вечером третьего дня мы собрались втроем в лаборатории Сергея Павловича. Юрий был возбужден и, видимо, весь горел; Морев смотрел сосредоточенно и угрюмо.

— Ты видишь? — обратился к нему мой приятель. — Ты убедился теперь, что ждать нельзя ни одного часа, ни одной минуты, что с твоей стороны каждый упущенный миг — преступление перед человечеством и лишний потерянный шанс на успех?

Морев ничего не ответил и глубже ушел головой в плечи, закрыв глаза.

Наконец, он словно очнулся от глубокого сна.

— Да, на этот раз ты прав. Дольше сидеть сложа руки я не имею права. Трудно сказать, чем это кончится, но придется принять участие в этой странной войне. Я сегодня же еду в Москву с докладом в центр. Надеюсь, я могу рассчитывать на вас обоих, как на своих сотрудников?

Юрий молча кивнул головой.

Я невольно поморщился.

— Я, разумеется, предлагаю себя в полное ваше распоряжение и буду рад быть вам полезным, насколько это в моих силах, но… откровенно говоря, я не думал, что мне придется когда- либо принять снова участие в этом деле… Кровь, убийство, развороченные животы, разбитые головы, переломанные кости, — не в моем духе вообще это милое занятие.

Сергей Павлович саркастически усмехнулся.

— Удивительный вы человек. Неужели можно в такой момент разводить какую-то сантиментальную канитель, когда дело идет о судьбе человечества, когда его берут за горло, и единственное естественное движение — схватить палку и дубасить по руке, в него вцепившейся.

— Да, я не спорю, что защищаться необходимо. В самом деле, не идти же покорной овечкой в пасть зверю. Но я не могу представить себя участвующим непосредственно в этой свалке, в убийстве, в отнятии жизни у живых существ. Ну, просто это противоречит чему-то, что, помимо всяких миросозерцаний, является моим нутром, — понимаете, органически противно и непереносимо.

— Так. Значит, вы, мол, делайте грязное, хоть и нужное дело, а я буду сидеть в сторонке с чистыми ручками и лицезреть? Нет, уж коли нужно, так нужно для всех, и ради будущего блага надо не бояться запачкаться и бороться всеми средствами, а не разводить словесный кисель. Особенно в нашу переходную эпоху некогда предаваться сантиментам.

— Вы считаете, что человечество должно быть таким… жестоким всегда, даже и тогда, когда оно преодолевает врага в самом себе и выйдет на новую светлую дорогу?