В эти печальные сутолочные дни я получил телеграмму от Сергея Павловича:

«Что случилось? Психограф дал резкие колебания».

Юрий досадливо отмахнулся рукой, как от назойливой мухи, прочтя короткую строчку. А я уверовал до конца в истинность этого удивительного создания человеческой мысли, неукоснительного и неподкупного свидетеля и соглядатая, ведущего за тысячи верст свою немую и бесстрастную запись. Сказка стала былью. Розовый куст завял, возвещая о несчастий принца.

Вечером на следующий день мы сошлись снова в нашей комнатке после бесплодных поисков. Все средства были исчерпаны. Сыщики признавались в своем бессилии. Дальнейшие попытки были бесполезны.

Особенно, если действующим лицом в этой драме был Джозеф Эликотт, то следы заметались не только хитростью, но и золотом, а последнее было сильнее первого.

Мы долго сидели молча в потемках, погруженные, в свои мысли, не решаясь признаться в поражении. Вдали шумел громадный город, и грохот его казался отголоском космического моря. И мы в нем были словно выброшенные на пустынный остров пловцы, с разбитого корабля, одинокие и растерянные.

— Юрий Павлович, — сказал я наконец, — надо ехать, голубчик. Дело проиграно, надо иметь мужество в этом сознаться. Найти человека в этой человеческой пустыне немыслимо, и, если вы правы в предположении относительно виновника, то тем более мы бессильны, и все наши попытки обречены на неудачу. Что делать, родной? Конечно, это тяжело, это ужасно, но это неизбежно. Мы проиграли… Надо ехать…

Юрий молчал несколько минут. Потом из темноты раздался его сдержанно-взволнованный голос, в котором была нечеловеческая боль и бесповоротность принятого решения.

— Я остаюсь. Спасибо вам, Дмитрий Дмитриевич, за помощь, за ваше сочувствие, за все, что вы сделали для меня. Вам здесь больше делать нечего; вы сделали все возможное. Я остаюсь. Я начну борьбу один. Я вырву ее из рук этого золотого мешка. Я вернусь с нею или не вернусь вовсе.

Спорить, убеждать его было бесполезно. Я молча пожал ему руку.

Через три дня огромный пароход, который должен был увезти меня в Европу, осторожно поворачивался, выбираясь потихоньку из сутолоки гудевшего, грохотавшего и вопившего порта, напоминая дрессированного слона, идущего между наставленной на пути его стеклянной посудой.

На пристани стоял Морев, осунувшийся, молчаливый и махал мне шляпой.

Глава IX

Таинственное радио

Дома, после первой встречи и рассказов о своем интимном, жена заговорила о Юрии. На меня посыпался град упреков. Мы вели себя как идиоты. Мы вместо того, чтобы заниматься делом, заводили какие-то сумасшедшие экзотические романы.

Я не возражал; тем более, что атака эта не была для меня неожиданной. Однако заключение этого словоизвержения меня озадачило.

— И что за наивность в конце концов — поверить искренно в какую-то драму с похищением в стиле «Тысячи и одной ночи»! И где же? В самом сердце промышленной Америки! И это чуть не в середине XX века. Воображаю, как ваша прекрасная креолка хохочет над вами вместе со своим миллиардером!

Это была совершенно новая точка зрения и притом не совсем невероятная. Я долго думал потом над нею, взвешивая все за и против. В конце концов я признал ее несостоятельной. Прежде всего я не видел в ней смысла: мисс Margaret была свободным человеком, — свободным и достаточно самостоятельным, чтобы поступать так, как ей заблагорассудится, а затем для такой симуляции надо было разыграть комедию, на которую я решительно не считал ее способной.

Через несколько дней я узнал, почему атака жены была такой стремительной, а слова звучали раздражением и разочарованием. На приятеля моего уже имелись виды, и немедленно после возвращения он должен был подвергнуться правильной осаде. Узнал я и о намеченной для него женою подруге жизни. Это была одна из наших давнишних знакомых, пухленькое румяное голубоглазое и светловолосое существо с куриными мозгами, добродетельное, как сама святая Цецилия, и скучное, как все добродетели, вместе взятые. Я сравнил ее с мисс Дорсей, внутренно содрогнулся и мысленно поздравил Юрия с избавлением от опасности.

Я даже написал ему об этом, рассказывая о домашних впечатлениях, и постарался представить в смешном виде готовившееся на него покушение. Однако он, видимо, вовсе потерял чувство юмора, так как ответил на это в самом серьезном тоне благодарностью моей жене за заботу о его судьбе.

Еще больше, кажется, интересовался этой судьбой дядюшка Морев. Он расспрашивал меня обо всех подробностях происшедшего и выражал сожаление по поводу несчастья, постигшего племянника, видимо только из вежливости. Ему трудно было скрыть свое удовлетворение по поводу того, что вся эта драма давала такой богатый опытный материал для поверки изучения работы психографа.

Аппарат продолжал работать неутомимо. Медленно вращалась лента на барабане, и перо то чертило на ней прямую линию, то трепетало чудесной дрожью, отражавшей истинную дрожь души мятущегося человека за тысячи верст от нас. Я не мог смотреть на это автоматическое движение словно пишущего кровью прибора — без глубокого внутреннего волнения. Я старался представить себе, что каждый взмах этого пера, заносимый на разворачивавшейся на моих глазах ленте, есть след переживаний, страданий, в это же время, сию минуту, испытываемых Юрием где-то там за океаном, в многоэтажных коробках каменных муравейников, — и мне это казалось несообразным, диким, даже почти кощунственным. И лишь понемногу это укладывалось у меня в голове, как новое торжество человеческого гения, идущего от вершины к вершине, к новым неведомым горизонтам.

Вскоре этот удивительный прибор остался единственным звеном, связывающим нас с Юрием, и единственным признаком его существования.

Первые два месяца мы продолжали с ним переписку, при чем я писал в Филадельфию до востребования; Юрий отвечал коротко, сдержанно и почти ничего не писал о главном; только в последнем письме была глухая фраза о том, что он намерен «выследить зверя в его берлоге». В следующем письме он просил не писать ему, пока он не даст нового адреса, а затем всякие известия от него прекратились.

При других условиях я склонен был бы думать, что приятель мой погиб в неравной борьбе. Но психограф чертил неутомимо и бесстрастно. Прямая линия время от времени прерывалась колебаниями, а это свидетельствовало о том, что источник, заставляющий воспринимать эти вибрации, еще существует.

Я теперь много вечеров проводил у Сергея Павловича то в созерцании работы этого сказочного прибора, то наблюдая опыты, иллюстрирующие новые достижения Морева.

Последнее время он работал над упрощением и усовершенствованием оболочек, изолирующих нервномозговой аппарат от электромагнитных психических волн. Сначала он сконструировал нечто вроде шлема из материи, пропитанной этим изолятором, закрывающего голову, но оказалось, что для полного ограждения от действия колебаний необходима совершенно замкнутая оболочка.

Тогда Сергей Павлович устроил целое одеяние из такой ткани, пропитанной изолятором, напоминавшее по виду те костюмы, которые в великую войну одевали в предохранение от поражения горчичным газом, одним из ужаснейших орудий последнего периода этой четырехлетней бойни.

Удивительное ощущение охватывало меня, когда я надевал эту будто маскарадную хламиду. Это было чувство полной отчужденности, одиночества, совершенной отрезанности ото всего окружающего. Все движения, видимые сквозь зеленоватые стекла шлема, казались, не более жизненными, чем суета фигур на экране кинематографа. Душа делалась недоступной состраданию, сочувствию, живым откликам на совершающееся вокруг. Пребывание в этом костюме действовало подавляющим образом, и я спешил от него освободиться, тем более, что к тяжелому состоянию духа присоединялся неприятный, слегка приторный запах, круживший голову и возбуждавший даже тошноту.

Были и другие опыты, не менее интересные и, главное, имеющие возможность практического применения.