— Воображаю, что сейчас делается в Нью-Йорке, — сказал я, когда мы прочли эту телеграмму, только что переданную нам из командирской кабинки.

Я представил себе огромный город, охваченный паникой в ожидании грядущего бедствия, и содрогнулся. Этот город-спрут, город-великан, гордый Imperial-City, сосредоточивший в себе жизнь страны и управлявший ею, протягивавший жадную руку из- за решеток своих банков на дряхлую Европу, шумный, многомиллионный, алчный и властный новый Рим, — лежал теперь беспомощный, в ожидании удара.

И еще раз у меня промелькнула мысль, что люди получали то, что заслуживали. Я сказал это Мореву. Он ничего не ответил на мое замечание. Он вообще за все время нашего путешествия почти не говорил, погруженный в свои мысли и какие-то выкладки, над которыми просиживал до поздней ночи.

Он осунулся и сгорбился за эти несколько дней, как после болезни. Я думаю, его тяготила огромная ответственность, взятая им на себя в этой страшной борьбе. Он должен был сознавать себя средоточием надежд и упований, хотя бы и неосознанных, сотни миллионов людей.

Эта мысль впервые за эти несколько дней так ясно определилась у меня в голове к концу нашего путешествия, что я будто увидел перед собою нового, незнакомого мне и такого жуткого человека. «О чем он думает?» — спрашивал я себя, глядя в эти глубоко запавшие глаза и на высокий лоб, перерезанный новой резкой морщиной.

Мне хотелось услышать его голос. Молчание его становилось жутким.

— Вам не приходило в голову, Сергей Павлович, — заговорил я, — что это предприятие, в котором мы участвуем, стоит в таком резком противоречии с ходом истории последнего времени.

— В каком отношении? — медленно и с усилием оторвался от своих мыслей Морев.

— В смысле роли в них отдельной личности, — ответил я: — все события последних десятилетий имели такой огромный размах, захватили такие широкие массы и показали такое их значение, что те, кого раньше называли бы великими людьми, делателями этих событий, — как-то померкли, стушевались в необозримой сложности и космичности совершающегося. И так ясно было, как никогда раньше, что, воображая себя направляющими ход судна, они вели его не больше, чем те фантастические фигуры, которыми украшались в старину носы кораблей. Они были впереди, но не они вели судно, а поворачивались сами туда, куда увлекал их ход, от них независимый, но мы давно перестали видеть в них своих таинственных кормчих. Но вот, однако, снова у кормила стоит отдельная личность и грозит повернуть руль на свой курс, не считаясь с ходом корабля.

Сергей Павлович невесело усмехнулся.

— И на этот раз вы поддались иллюзии. История идет своим железным ходом, и не чучелам на носу корабля изменить его.

Самое большее, что может сделать отдельный человек, — это замедлить или ускорить неизбежный ход вещей. И только. Массы — истинный творец истории и ее кормчий. И чем шире, огромнее и сложнее становится жизнь масс и до бесконечности запутывается в необозримом многообразии сеть причин и следствий, — тем больше меркнут в ней отдельные личности, все эти короли, министры и полководцы. Быть-может, абсолютно нынешние великие люди не меньше тех, о которых вспоминает история, но в сравнении с огромностью сцены, на которой они выступают, — они теряются и кажутся всплесками волн в неоглядности океана.

И то, что вы сейчас видите, — такая же иллюзия, как было и раньше.

Если вы хотите знать, где творится настоящая история, то прислушайтесь к тем раскатам близкой бури, которые несутся из Фриско, из Чикаго, из Филадельфии, — отовсюду, где бьется пульс жизни масс.

Вот истинная мировая драма, которая идет неизбежно и неуклонно к заключительному акту, а то, в чем мы сейчас с вами участвуем, — лишь эпизод на этом широком фоне. Наш противник не больше, как палка, вложенная в колеса истории. Быть-может, ход ее и замедлится ненадолго, но палка будет измолота, и история мира от этого не изменится.

Да к тому же мудрая природа позаботилась, чтобы каждый яд имел свое противоядие, — снова усмехнулся мой собеседник.

— И если Джозеф Эликотт — яд, то мы с вами для него готовое рвотное.

— А я все-таки не могу отделаться от мысли, что эта борьба — состязание личностей. Ведь от вашего успеха или успеха противника зависит судьба человечества.

— Нет. В конечном счете это борьба двух мировоззрений, двух эпох, двух классов, которых представителем и оружием является каждый из нас. Но мы — воители молодого, бодрого класса, в руках которого будущее, а Джозеф Эликотт — воплощение умирающего прошлого. Никакая сила не может спасти его идею. В этом — наша неизбежная победа; если не наша с вами лично, то победа того дела, которому мы служим.

— Джозеф Эликотт, вероятно, смотрит на дело иначе, — сказал я.

Морев пожал плечами.

— Может-быть. И в этом мое преимущество перед ним.

— А может-быть наоборот?

— Что вы этим хотите сказать?

— То, что сознание значения своего «я» должно давать ему преимущество твердости и решимости.

— Напрасно вы так думаете. Мы с вами все время говорим будто на разных языках. Поверьте, что я, именно чувствуя себя орудием чего-то большего, чем я сам, — не отступлю ни на шаг. Le vin est tire… А впрочем, довольно философии. Вот, кажется, и Гальвестон.

Под нами впереди в наступающей мгле зажглись огни большого города, и обрисовались его смутные контуры.

Глава XIX

Накануне событий

Гальвестон произвел на меня впечатление огромного потревоженного муравейника. Обычно оживленный деловой, кипящий город теперь имел особенную физиономию. Охваченный общей тревогой, в которой металась страна, он был полон толпами беглецов, хлынувших сюда из-за Миссисипи, инстинктивно стремившихся положить сотни миль расстояния между собой и местом перенесенных ужасов.

Улицы были полны взволнованными людьми, лихорадочно ожидавшими известий с берегов Атлантического океана.

Собирались десятками тысяч перед крикливыми рупорами осведомительных бюро и бюллетенями газет, выставлявших каждые два часа свои телеграммы и выбрасывавших их тысячами листков, еще сырых и пахнущих краской, в кишевшие людьми улицы. Там и сям собирались летучие митинги, объединявшие эти толпы в возбужденного многоголового, потерявшего равновесие и потому опасного зверя. Передавались бесконечные слухи и известия, превосходившие всякие вероятия, росла волна страха, недоумения и гнева… Мишенью последнего служило правительство, которое обвинялось с разных сторон и которому приписывали все беды и несчастия страны. Вспоминались его подкупность и потворство воротилам финансового мира; ставились в вину нерешительность и слабость… Взводились тысячи обвинений и истинных, и мнимых; росла та страшная волна гнева масс, которая кончается революциями.

Мы поселились сами в тихом уголке рядом с университетом и лихорадочно принялись за работу. Дело нашлось всем, кроме Юрия. Он добросовестно пытался быть нам полезным, но это было свыше его сил: — он был в таком нервном напряжении, что я начинал бояться за его рассудок. Бедняга целыми днями, как автомат, ходил из угла в угол, оживленно жестикулируя, бормотал что-то глухо и невнятно, на вопросы отвечал невпопад, вообще производил впечатление человека, потерявшего равновесие.

Я попытался было отвлечь его от навязчивых мыслей, увлечь работой, встряхнуть. Это оказалось невозможным. Он весь ушел в лихорадочное ожидание; каждый день, проведенный в приготовлениях, старил его на целые годы.

Была еще одна заинтересованная сторона, которая торопила наши сборы с нетерпением и нервностью, — Белый дом, откуда мы ежедневно получали тревожные настойчивые шифрованные телеграммы.

Но они были бесполезны. Работа и без того шла лихорадочным темпом, был рассчитан каждый час, и приблизить срок окончания сборов Сергей Павлович был бессилен. Надо было все учесть и ко всему приготовиться.

К счастью, на месте мы нашли уже все, о чем просили еще из Москвы, — в этом отношении тут оказались идеально исполнительными, что, разумеется, было неудивительно. Ведь наш приезд давал единственный шанс на победу, где ставкой была судьба страны. Были заготовлены в необходимом количестве требовавшиеся для работы препараты и сырые материалы: к счастью, в университете, и главное в Берклее, нашей базе, оказался значительный запас химически чистого селена, необходимого для работ, что сильно облегчило задачу. Были доставлены газовые костюмы. На рейде стояли три быстроходнейших миноносца флота республики, а в ангарах ждало шесть воздушных машин новейшей конструкции. Отряд еще не был набран полностью, но через два дня должен был быть пополнен до указанной Моревым цифры.