— Это — борьба за то, что для нас самое близкое и дорогое: борьба за родину и ее торжество. Неужели в вас нет совсем этого чувства и стремления?
— У меня? Нет, многоуважаемый. Я излечился радикально. Я со стороны гляжу на эту игру, не аплодируя никому из актеров. Мне все равно.
Глава II
Дух ненависти
Флиднер вставал рано. Это была давнишняя привычка к регулярному образу жизни, которая поддерживала в нем неизменное спокойствие, уравновешенность и медлительную размеренность в словах и поступках, которыми он так гордился. Она сохраняла мозг, нервы и мускулы, держала мысль всегда отчетливой и ясной. И доставляло непередаваемое наслаждение такое точно регулируемое, медленное чередование округленных, законченных идей и образов; точно работа тщательно собранной и хорошо смазанной машины надежной и солидной фирмы.
Правда, за последнее время все чаще и чаще случались перебои.
Это было очень грустно; но, разумеется, всякий механизм рано или поздно начинает изнашиваться. С неизбежным надо примириться. Но все же следовало протянуть возможно дольше, — во всяком случае, пока не будет выполнена взятая им на себя задача. А тогда — пусть приходит старость…
Впрочем, на этом сейчас мысль останавливалась мало; именно сегодня она работала необычайно четко и плодотворно. Флиднер закрывал глаза, и ему казалось, что он чувствует физически, как по серым ниточкам нервов, от клеточки к клеточке ползут, цепляясь друг за друга, длинными прочными цепочками образы, выводы, широкие обобщения, складываясь в ясную, отчетливую картину.
Необыкновенное наслаждение!
И что важнее всего, — это не было самообманом, иллюзией возбужденной нервной системы, — нет: перед ним были реальные результаты, которые он мог ощупать руками. За последние три-четыре дня работа двинулась вперед гигантскими шагами, стало ясно, что еще немного, и будет найден ключ к загадке, которая откроет человечеству дверь в новую эпоху истории. Вопрос недель, месяцев — самое большее.
Флиднер ощущал внутреннее трепетание, необычайную обостренность всех впечатлений, будто предчувствие назревающего открытия. Уже вчера, глядя в окуляр микроскопа на толкотню атомов на флуоресцирующем поле экрана, он чувствовал трепещущую здесь силу, готовую брызнуть в мир широким потоком по мановению его руки. Еще немного!
Кроме того, вчера вечером принесли из типографии последнюю корректуру книги, издаваемой им сейчас, как подведение итогов многолетней работы. Груда листков с знакомым, приятно возбуждающим запахом лежала перед ним, и на заглавном листке ровными строчками мелкого шрифта бежали слова, как бы охватывавшие кратко историю его жизни: «доктора Конрада Флиднера, профессора и директора высшей школы в Берлине, тайного советника, доктора философии и точных наук»… И так же длинно и многозначительно было перечисление званий и титулов его старого учителя и профессора, памяти которого он посвящал свой труд. Флиднер перечитывал эти строчки, и ему казалось, что минувшие годы общей сумятицы, годы войны и революции, были только скверным сном, от которого он только что проснулся. По-прежнему он — тайный советник двора могущественного монарха, по-прежнему идет трезвая, размеренная, полная ясного смысла жизнь, в которой он твердо знает свое место и значение…
Кажется, сейчас откроется дверь, и ему передадут извещение, что «его величество соизволит принять тайного советника Флиднера в 12 1/2 часов дня в среду в Потсдаме»…
В дверь сильно постучали. Профессор, тайный советник и доктор точных наук, не успел еще вернуться к действительности от картин прошлого, как стук повторился еще громче и нетерпеливее. Флиднер только открыл рот, чтобы откликнуться, как дверь распахнулась настежь, и в комнату ворвалась в образе высокого молодого человека в военной форме, размахивавшего свежим газетным листом, как победным знаменем, сама вопиющая современность.
— Здравствуй, отец, — закричал он еще с порога. — Я к тебе с добрыми вестями! Угадай-ка, в чем дело?
Флиднер уже пришел в себя и смотрел на сына со спокойной улыбкой, в которой сквозила добродушная насмешка над юной горячностью, смешанная с любованием и гордостью.
Молодежь ведь всегда экспансивна. Он вспомнил себя в день последних экзаменов в университете и тихо засмеялся.
— Ну, ну, выкладывай свои новости. Что случилось? Москва провалилась сквозь землю? В Париже моровая язва? Картофель подешевел на полпфеннига? В чем дело?
Человек в мундире поднес газету к самому носу отца и торжествующе указал пальцем на заголовок, напечатанный жирными буквами.
Флиднер невольно привстал и, мертвенно побледнев, впился глазами в газетные буквы, в которых как будто он не мог уловить смысла.
Но так, конечно, только казалось. Самое важное уже врезалось в мозг и проникло в сознание чувством нестерпимой, необузданной радости.
Молодой человек торжествовал, наблюдая произведенное им впечатление, и оглушающе смеялся.
— Недурно, что ты скажешь, а? Москва, к сожалению, на месте, но старая лисица в Нанси взлетела на воздух вверх тормашками со всеми потрохами!
Потом вдруг стал серьезным и сказал медленно и торжественно:
— Теперь, отец, победа твоя, а вместе с ней и Германии…
Оба молчали. Флиднер жадно впивал короткие строки, принесшие первое известие о случившемся, и начинал его осознавать во всем значении. Да, в Нанси произошла катастрофа; страшный взрыв, уничтоживший всю лабораторию, где производились работы его соперника; погиб и он сам, и оба его ассистента, здание разрушено до основания и охвачено пожаром, — вся работа уничтожена безвозвратно и бесповоротно. На этот раз полная, решительная победа! Теперь никто не стоит у него на дороге, и скоро Германия получит из его рук небывалой еще силы оружие, которое сделает ее госпожой мира…
— Да, Эйтель, — сказал он торжественно, — теперь осталось ждать недолго.
Профессор еще раз перечитал газету, уселся глубоко в старое кресло, так уютно облегающее тело, и открыл ящик с сигарами. Курение всегда успокаивало его, а сейчас нервы были слишком возбуждены, и по серым ниточкам, вместо плавного медлительного потока, мчались каскады и брызги пены, и низвергались водопады. Это было нехорошо. Следовало ввести реку в берега.
Он взял сигару и подвинул ящик сыну.
— Кури.
Оба сидели некоторое время молча, охваченные приятной истомой, погруженные в свои мысли, и наполняли комнату сизыми волнами дыма. Отуманенный мозг шевелился вяло и цеплялся за случайные внешние впечатления.
Взгляд Флиднера остановился на военном мундире сына, к которому он все еще не мог привыкнуть в течение года. Эйтель служил в кавалерийском полку рейхсвера и сейчас, перед тем как быть допущенным в офицерский корпус, — отбывал стаж рядовым волонтером.
— Ну, как твои дела? — спросил отец, кивая на галуны воротника молодого человека. Эйтель сразу оживился, и из облаков дыма зазвучал его возбужденный голос:
— О, прекрасно, отец. Ты знаешь, вчера я был первый раз приглашен к завтраку в офицерское казино. Полковник и другие офицеры были очень любезны. Майор Гроссман намекнул, что, может быть, очень скоро я буду допущен в их общество. Подумай, как это было бы хорошо!
Флиднер сидел, по-прежнему улыбаясь, и рассеянно слушал рассказ сына. Мысль перебросилась опять туда, в Нанси, где догорала лаборатория, и лежала обожженная груда костей, — все, что осталось от его соперника.
«Его величество случай», — вспомнились профессору слова Фридриха Великого. — Случай врывается в точно рассчитанную работу, — и все идет прахом, и судьба всего народа ставится на карту… Странно!
— Полковник отозвался с большим уважением о тебе, отец; он говорил, что Германия тебе многим обязана, — продолжал Эйтель, и голос его зазвучал гордостью.
По серым ниточкам мозга все еще перекатывались не упорядоченные, отрывочные каскады мыслей.
«Случай дает победу, случай несет поражение. В сущности и я, конечно, от него не застрахован. Однако: случай ли?»