В день своего прибытия мы познакомились с явившимся к нам будущим начальником экспедиции, назначенным правительством Штатов, полковником Пэджет.

Это был высокий, сухой человек, с лицом, туго обтянутым желтоватой кожей, из-под которой резко выступали мускулы и кости. У него были умные серые глаза, жесткие и слегка иронические. Тяжелая нижняя челюсть придавала лицу выражение чего-то упрямого, твердого и несколько звериного. Вообще он напомнил мне большую хищную птицу.

Сильное мускулистое тело, казалось, легко и послушно двигалось точными и отчетливыми движениями.

Голос у полковника был несколько придушенный, словно он его умышленно сдерживал.

Он переводил глаза с одного из нас на другого, отыскивая Сергея Павловича. Когда ему указали сгорбленную фигуру нашего шефа, — Пэджет подошел к нему с коротким приветствием.

— Я назначен начальником экспедиции, отправляемой на Памлико-Саунд, и имею инструкции исполнять ваши указания, согласные с предначертаниями правительства. Позвольте предоставить себя в ваше распоряжение.

Морев молча пожал протянутую ему руку и с минуту подыскивал слова для ответа.

— Надеюсь, что эти предначертания не разойдутся с теми мерами, которые придется принять, какими бы странными они ни казались на первый взгляд. То, что я нашел здесь сделанным по нашей просьбе, утверждает меня в этой мысли. Но нам обо многом надо еще переговорить.

— Я к вашим услугам, — еще раз поклонился сэр Пэджет.

Надо сказать, что иметь дело с ним оказалось чрезвычайно легко: «предначертания» не разошлись с требованиями Морева, а точность, дисциплина, быстрота и организованность работы не оставляли желать лучшего.

В лабораториях работа шла круглые сутки. Полковник Пэджет обучал людей обращению с костюмами при длительном пребывании в них.

Миноносцы уходили в море и там занимались стрельбой из допотопных, вытащенных из какого-то арсенала пушек, окутывавших корабли облаками дыма. Самое скверное было то, что работы могли быть кончены не раньше шести дней, то- есть накануне срока, указанного Эликоттом в его последнем заявлении. Это нервировало ужасно, но ничего сделать было нельзя. Время, необходимое для изготовления препарата изолятора, пропитывания им костюмов, их сушки и испытания, было рассчитано с точностью до часов, и ускорить его было невозможно.

Это было нашим единственным оружием против страшного противника, и малейшая небрежность могла кончиться крушением всего дела.

В Нью-Йорке между тем, по сведениям печати, начиналась паника. Обитатели Пятой Авеню оказались первыми крысами с тонущего корабля и подали сигнал. Яхты, поезда, воздушные машины, автомобили — уносили своих владельцев, на запад, в море, в Европу, — куда угодно, прочь от угрожаемого города.

С их отъездом жизнь постепенно замирала в огромном городе, теряла свою согласованность и целесообразность.

Это был улей, потерявший матку. Оно было и понятно. Эти люди держали в своих руках пульс жизни и города, и всей страны. За ними потянулись тысячи других, связанных со всей сложной путаницей и машиной современного города.

Но те сотни тысяч и миллионы, которые привязаны были к нему своими маленькими жизнями, сплетавшими в своей чудесной сложности всю основу существования страны; те, кому некуда было деваться, и негде было пережидать, пока пронесется буря, — они не покидали этого запутанного клубка улиц и площадей, а наполняли их неустанными криками, наводившими ужас на беглецов с Пятой Авеню не менее, чем депеши с Памлико- Саунда.

Так говорили газеты, но это было видно и по нервным настойчивым телеграммам из Вашингтона.

К вечеру субботы наша работа должна была быть закончена. За три дня до того миноносцы с тремя машинами на борту были направлены морем мимо Гаваны, и мы, вылетев в воскресенье утром, должны были встретиться с ними в Джексонвиле, имея уже готовые костюмы, обработанные изолятором, в двойном комплекте для всех участников экспедиции. Это и было в сущности наше настоящее оружие против неуязвимого противника, кроме тех допотопных пушек, которые стояли на борту миноносцев, и небольшого количества бомб, начиненных черным порохом, для сбрасывания с аэропланов.

В воскресенье в четыре часа утра мы вышли в поле, где стояли три легких и три грузовых машины, готовые к отправлению в путешествие, таившее в себе жуткие и неизвестные возможности.

Солнце только что верхним краем прорезало легкую сизоватую тучку, вытянувшуюся вдоль восточной стороны горизонта. От нескольких вязов на краю дороги, от наших фигур, закутанных в фантастические костюмы, и от машин, выстроившихся в два ряда на слегка всхолмленном поле, — побежали длинные мягкие тени, сплетаясь в причудливые силуэты.

На дороге пыхтели автомобили, доставившие нас сюда, и вся эта группа людей и машин казалась такой маленькой и ничтожной среди открывающегося простора лугов и полей и еще спящего города, раскинувшегося по всей южной стороне горизонта громадами домов и заводов.

С востока потянуло вместе с лучами солнца холодным пронизывающим ветром.

Я смотрел навстречу красному диску, медленно подымавшемуся из-за далекого горизонта, и силился проникнуть мысленно дальше, туда, где солнце уже пламенеющим шаром катилось по небу над огромным городом, туда, где творилось что- то неведомое и страшное и куда мы сейчас должны были ринуться сквозь воздушный простор на легких крылатых машинах.

У меня невольно сжалось сердце.

Что ждало нас там, за этой гранью?!

Мы облачились уже в наши нелепые, фантастические костюмы, напоминавшие не то скафандры водолазов, не то доспехи каких-то стародавних латников; в этом облачении мы все были совершенно одинаковы, и никого нельзя было бы выделить из этой группы причудливых фигур с огромными стеклянными глазами, если бы не условные отличительные знаки, которые давали нам возможность узнавать друг друга. У Сергея Павловича костюм был почти черного цвета, а шлем совершенно белый с темными провалами глаз напоминал высохший череп. Облачение Юрия было синеватого оттенка с таким же шлемом.

Сергей Павлович решил заранее надеть эти костюмы, чтобы испытать их на длительном полете и свыкнуться с пребыванием в них в течение многих часов. Это было не так легко. По крайней мере на меня эта закупорка в отделяющее от мира одеяние действовала очень тягостно. Это было ощущение невероятной пустоты и одиночества, несмотря на то, что слух различал несколько заглушенные звуки, а сквозь зеленоватые стекла шлема можно было видеть, хотя и слегка затуманенными, все окружающие нас предметы.

Было половина пятого утра. Сергей Павлович подошел ко мне, откинув на плечи шлем, при чем голова на тяжелых складках костюма казалась каким-то наростом.

— Ну, как, Дмитрий Дмитриевич, — вероятно, это последние минуты, когда мы можем поговорить перед началом нашего дела? Вы не раскаиваетесь, что приняли в нем участие?

Я, последовав примеру Морева, освободил голову и с жадностью вдохнул всей грудью свежий воздух.

— Нет, — ответил я, — повторяю ваши же слова: le vin est tire. И потом изменить человечество я не в состоянии, и оно, очевидно, долго еще будет устраивать себе эти кровавые развлечения; а закрывать на все глаза и делать вид, что этого не замечаешь — было бы слишком наивно. Все, что есть, заслуживает внимания и наблюдения.

— Сквозь стекло микроскопа?

— Нет, и сквозь улыбку скептика.

— И это все, чего по-вашему заслуживает мир, в котором мы живем?

— Думаю, что да. А что же по-вашему еще надо к этому прибавить?

— Любовь или ненависть живого человеческого сердца. Какими путями дошли вы до этого удивительного миросозерцания, позволяющего вам смотреть на мир как на какой- то театр китайских теней? Неужели в вас нет ни капли пафоса борьбы, стремления приобщиться к жизни?

— Единственная романтика, какая мне доступна, это романтика человеческой мысли и ее достижений. И именно она позволяет мне глядеть на все остальное сквозь улыбку. А что до миросозерцания, то вы ведь не думаете серьезно, что каждый из нас выбирает его себе, как результат логического продумывания.