— Да, да, а знаете ли, откуда этот облик? — засмеялся Юрий.

— Я бы, конечно, до этого не додумался, а американцы сами не любят в этом сознаваться. Мне об этом рассказал один из моих знакомцев по 3-му классу, с которым я встретился после на Ист-Бродвей. Возьмите типичного, сухопарого, горбоносого янки, представьте себе его без бороды, посадите на макушку пучок перьев, а для полноты картины разрисуйте ему физиономию. Не напоминает ли это вам чего-нибудь из ваших детских лет?

— Да, пожалуй, какого-нибудь вождя навахосов, команчей, сиуксов или чего-либо в этом роде.

— Не правда ли? Это, прежде всего, раса метисов и вообще гибридов. «Мы очень не любим в этом признаваться, — сказал мне мой осведомитель, — хотя именно в этом надо искать корни нашего национального характера, дающие нам силу и сопротивляемость».

— Да, да. Ведь мы в Европе целый ряд веков выбрасывали за океан из своей среды самое беспокойное, энергичное и здоровое. И теперь мы не устаем говорить о нашем вырождении. А тут примесь еще новой, свежей, терпкой крови дала поистине новую расу, жизнеспособную, стойкую и гордую.

Работы нашей партии развернулись в районе от Филадельфии до Питсбурга. Здесь, в скромной квартире из трех комнат, приютилась наша маленькая контора. Пока мы с партией (в том числе и Морев) отправлялись производить обследования на местах нефтяных разработок, в нашей конторе, как обычно, стучала машинка, скрипели перья — вертелась канцелярская машина, сопровождающая всякую деятельность человека.

Через контору мы получали почту из России: я — обычные послания на десяти листах от жены с подробнейшим перечислением домашних мелочей, слухов, сплетен и новостей из Ленинграда; Юрий — коротенькие строчки от дядюшки, который, между прочим, писал неизменно: «Психограф чертит прямую линию».

— Не достанет, — смеялся мой приятель и отвечал такими же коротенькими письмами, похожими больше на официальные донесения.

Вернувшись в Питтсбург после одной из поездок, ты нашли в конторе маленькое изменение. Вместо заболевшей соотечественницы, исполнявшей у нас роль машинистки, была нанята временно новая служащая.

Увидав ее впервые, я невольно остановился: это было лицо из тех, мимо которых невозможно пройти, не обратив внимания.

Я не скажу, чтобы она была красавицей: взятые в отдельности, черты ее лица не отличались безукоризненной правильностью, — но матово-оливковый цвет лица в рамке темных, почти черных волос, большие влажные, чуть-чуть косо поставленные глаза, редкая гармоничность и мягкость движений, вибрирующий грудной голос — все это создавало поразительно цельное и волнующее впечатление.

В ней была пропасть мягкой женственности, удивительной простоты и, вместе с тем, чувствовалась незаурядная сила характера.

Ко всему тому она была очень неглупа и обладала в достаточной мере живым воображением и практическим здравым смыслом. Одно было нехорошо: она была без меры самолюбива и вспыльчива.

Все это узнал я, конечно, много позже, когда мы ближе познакомились. Первое же впечатление, повторяю, было чувство обаятельной прелести. В этот день я чувствовал, что письмо мое жене было не вполне искренним… Конечно, я был слишком стар, чтобы делать глупости, но мысли не всегда считаются с условиями возможности и… не во всех мыслях можно откровенно признаться иногда даже и самому себе.

Мисс Margaret была, как я узнал вскоре, полуфранцуженкой-полукреолкой, откуда-то с юга и соединяла в себе самым очаровательным образом достоинства и недостатки своих сестер по обе стороны океана.

Так как мы с Юрием оба в достаточной мере владели французским языком, то знакомство наше не ограничилось приветствиями при встречах. Мы совершили втроем прогулку в окрестности Питтсбурга, съездили на Ниагару и два раза были в Нью-Йорке, при чем спутница наша приняла на себя роль чичероне.

Впрочем, мне скоро пришлось отказаться от этого удовольствия. Во-первых, я был очень занят: у меня накопилось много материала и в связи с данным мне поручением и для себя лично. Во-вторых, я стал немного тяжел на подъем: ведь мне было столько же лет, сколько им обоим вместе. Разумеется, мне не к лицу было бы делать глупости. Впрочем, я, может быть, был бы не прочь и от них, если бы можно было рассчитывать на их обоюдность. Но надеяться на это было по меньшей мере наивно. Ну, и… одним словом, я почувствовал себя скоро лишним в этом трио.

Конечно, мне ничего не стоило убедить Юрия, что я по горло занят. Он очень жалел, уговаривал меня не переутомляться, сокрушенно качал головою по поводу моего изнуренного вида, но… прогулки все-таки продолжались, правда, уже вдвоем.

Было время, когда мне пришлось снова отправиться на две недели на работы, при чем я волей-неволей должен был взять с собой Юрия — другого техника-нивелировщика не было. Всю дорогу он дулся на меня, как на злейшего врага. Он подозревал, что это было подстроено нарочно. Впрочем, по возвращении в Питтсбург, он вернул мне свое расположение.

Много рассуждений было от начала мира на эту тему, и сейчас вопрос этот так же темен, как и раньше.

Конечно, воля рода, необходимость его продолжения — великий сводник от начала веков. Но почему именно Иван выбирает Марью и Марья Ивана, и вне их двоих мир кажется пустыней и миражем?

Не жестоко ли было бросить людям такую приманку только ради того, чтобы история первого века сменялась историей второго, потом третьего, десятого, двадцатого, и так до тех пор, пока какая-нибудь звезда в слепом беге не сожжет своим дыханием все и не обратит в мертвый мусор нашу землю со всеми ее маленькими и большими делами и мыслями? И всё-таки почему именно Ивану нужна Марья и Марье Иван? Или в самом деле только потому, что у обоих случайно совпадает длина излучаемых ими волн в области половых эмоций, и этим они выделяются как две отвечающие друг другу струны, настроенные на одну и ту же ноту?

Значит, опять случай, то-есть неизвестное. Вот двое: люди разного склада, разных национальностей и происхождения, разного воспитания, — и случай сталкивает их в сумятице жизни, а дальше все за них делают неизбежные и непреоборимые законы, управляющие дрожанием электронов и атомов, колебанием струн и камертонов и ритмом исторических движений человеческих масс.

Впрочем, у моей пары дело шло, видимо, не совсем уж гладко. Не знаю, в чем было дело. Юрий вообще вдруг стал замкнутым и сдержанным и особенно избегал какого бы то ни было разговора о мисс Margaret. Ходил мрачный, задумчивый и, в конце концов, однажды разразился неожиданной тирадой.

А знаете, Дмитрий Дмитриевич, мне иногда приходит в голову: удивительно глупая и жестокая штука жизнь, и недурно было бы ее кончить, не ожидая своей очереди. Вы никогда об этом не думали?

— Думал, — ответил я, — когда был примерно таких лет, как вы, дорогой мой, думал и даже купил себе револьвер, но забыл пули в магазине, а идти за ними второй раз было совестно. С тех пор это искушение больше не повторялось.

— Нет, серьезно. В сущности, по-моему люди все должны кончать самоубийством. Это гораздо больше отвечает человеческому достоинству, чем покорное ожидание результата работы каких-нибудь бактерий.

— Фу ты, страсти какие, милый мой! Впрочем, может быть, когда-нибудь это и будет, когда наши потомки станут сверхчеловеками и, насытившись жизнью по горло, будут устраивать этакое помпезное представление á la Петроний. Но до этого еще очень далеко.

— Нет, это не то. Я не сыт жизнью; наоборот, быть может, слишком голоден. И все-таки осточертела она мне выше головы.

— Если говорить серьезно, дорогой мой, то менее всего отвечает человеческому достоинству такой выход из положения, когда он является не чем иным, как бегством, непростительной слабостью. Не говоря уже о том, что никому вы этим ни пользы, ни удовольствия не доставите, кроме, пожалуй, вашего дядюшки… А ради этого, право, не стоит устраивать неприятности вашим друзьям…

— Дядюшка… да, да. — Юрий вдруг густо покраснел: — А знаете ли, что он написал мне в последнем письме? «Психограф дает небольшие колебания, — напиши, в чем дело?».