Мать Алевтина сделала паузу и выдержала ее ровно столько, чтобы монахини смогли почувствовать смысл сказанного, но чтобы не спало напряжение и не ослабло внимание.

— Испугалась и удивилась я, — продолжала игуменья. — Но инокиня-старица вновь повторила последнюю фразу. И сегодня вижу я пророчество сестры нашей воочию. Новая власть не велит православным восславить воскресение Христово, заставляет забыть о господе боге, бесконечно трудиться на дымных фабриках и заводах. Антихристы призывают рушить и грабить церкви… Не грозный ли набат звучит во все колокола и зовет нас спасти народ православный? Да, сестры, это набат! Он призывает нас встать на защиту народа православного, исполнить обязанности перед богом… После нонешней обедни идите в народ, по деревням и селам, в казармы к рабочим, рассказывайте всем о предсмертном знамении сестры Серафимы. Говорите люду, чтобы и мыслями и делами был положен конец кощунству власти антихристовой.

20

Илья не любил праздники. Охладел он к ним не сразу. «Козырные дни», как называл праздники отец, вносили в размеренную жизнь дома шальную удаль и веселье. Дементий Ильич вдруг вспоминал о сыне, мял и тискал его, подбрасывал к самому потолку. Потом опускал на скамью, гладил мягкие покорные волосы сына, доставал из кармана горсть карамели и кренделей. Илюша не любил сладости, но, давясь, глотал конфеты, лишь бы не огорчить отца. Илья неспешно, стараясь не расплескать радость, выходил на улицу, смотрел, как гуляли по улицам лавочники, конторщики и мастеровые, такие разные и в чем-то одинаковые, похожие на черных усатых тараканов, слушал, как во дворах, кабаках и чайных металась разгульная пляска с топотом сапог, переливами гармони, криками, руганью и похвальбой; следил жадными глазами, за теми, кто жил в бараках и казармах. Боязливый, готовый броситься назад по первому недоброму слову, переступал порог смрадных, тесных и бесконечно длинных коридоров. В тесных каморках, где чадные сумерки окутывали все, от сырого потолка до прогнившего пола, жили те, кто не торопился в церковь, не засиживался в кабаках. И казалось Илье, что фабричные «себе на уме», потому и нет у них радости ни от мудрого слова божьего, ни от отчаянного кабацкого веселья.

Но проходили праздники, закрывались окна, двери и сердца, неприветливо и скучно становилось вокруг.

Друзьями Илья обзаводился плохо: одни не нравились ему, другим — он, против третьих были родители. Одно утешение в досужие часы — свежий ветер в пойменных лугах, распахнутая жавороньим криком синь над головой. Летом седым овсом пенятся поля, горят малиновой кашкой. И не было Илье краше родительского наказа, чем собирать июльской порой луговую ромашку. Приносил ее домой большими охапками. Мать связывала цветы букетиками и сушила на чердаке. Осенью она устилала ими полки и полы кладовых и сараев. И вот тогда Илья жалел цветы: жертва казалась несоизмеримой — бросить под ноги голубое небо, широкое поле, теплое солнце и ласковый ветерок, затаившиеся в соцветиях, ради того, чтобы отпугивать мышей!

С годами тускнели праздники. Шума и веселья не убавилось, но потерялась первозданность и новизна. «Козырные дни» стали, как близнецы, походить один на другой.

И вот однажды на пасху…

Была она ранняя: даже ольха не успела зацвести. Март стоял холодный и тревожный. Где-то за тридевять земель, в далекой Маньчжурии, шла война. Субботины сидели за праздничным столом, обильно уставленным вином и закусками. Гостей было много. Говорили громко, перебивая друг друга. Каждый называл свою причину неудач на фронте и предлагал свой план скорой и окончательной победы. За криками и спорами не сразу услышали стук в ворота и лай собак. Дементий Ильич вышел. Вернулся скоро. Ахнул кулаком по столу, призывая к тишине.

— Тут кто-то говорил, что у нас солдат слабый пошел, хилый да трусливый. Я ж так думаю: мужик тогда силен да бесстрашен, когда знает, за что голову кладет. А кто есть солдат? Тот же мужик, только с ружьем.

Гости с недоумением переглянулись.

Дементий Ильич заметил это:

— Вы думаете, Субботин пьян или спятил! Нет! Не спятил! Вот глядите: там у ворот стоит мой должник. Хоть и немного должен, а все-таки. Просит, стало быть, долг отсрочить за-ради светлого дня. Как считаете, отсрочить?

— Гляди сам… Хозяин — барин… Ради такого праздника… Дай только поблажку… — посыпалось вразнобой.

— Так вот, — поднял руку Субботин. — Долг я ему могу вовсе простить, с меня не убудет. А за это… Ну-ка, подходи к окнам, счас вам театр покажу!

Все прилепились к стеклам. Нашелся уголок и для Ильи. То, что он увидел, поразило: мужик стянул с головы шапку, снял лапти и повесил на шею, а Дементий Ильич, пошатываясь и подмигивая зрителям, поднял ведро и окатил просителя водой. Потом достал из жилета часы, поднес к лицу мужика, постучал по стеклу пальцем, спрятал в карман и вразвалку пошел в дом.

Гости встретили его с шумным восторгом:

— Ну и выдал, Дементий Ильич!

— Ох у выдумщик!

— Повеселил так повеселил!.

— А зачем ты ему часы-то показывал? Али в награду за баню?

— Часы-то? — Субботин усмехнулся, сел за стол, налил полную стопку водки, опрокинул одним духом, смачно хрустнул соленым огурцом. — Часы-то? Не-е, не в награду, жирно будет. Я ему сказал: «Простоишь час — прощу долг».

— Не выдержит, — засомневался кто-то.

— Выдержит! — отрубил другой.

— Не выдержит!

— Выдержит! — убежденно произнес Субботин, выпив еще одну. — Я ж говорил: мужик все сдюжит, ежели знает, за-ради чего муки принимает!

Гости бросили последний взгляд за окно и задвигали стульями, рассаживаясь. Снова зазвенели бутылки, вилки, ножи.

Только Илья не сдвинулся с места, смотрел не мигая. Мужик стоял одинокий и согнутый, как вопросительный знак. Плешивая голова, впалые щеки, реденькая бородка. Заледенелый, латаный-перелатаный армяк. Лапти на тощих плечах чуть-чуть шевелилась на мартовском ветру. И черная лужа воды в окружении грязного пористого снега. И вдруг мальчику показалось, что мужик улыбается. Что-то шепчет синими губами, смотрит на него и улыбается.

Илья отпрянул от окна и оглянулся: за столом качалось и шумело праздничное веселье.

— Поглядите! — закричал он. — Глядите! Он смеется!

— Отойди от окна! — крикнул отец.

— Но ведь он… — прошептал Илья.

К мальчику подскочила мать, подхватила, прижала к себе. Его трясло, как в лихорадке…

С той поры что-то надломилось в Илюшиной душе.

В сегодняшнее пасхальное утро Илья не хотел вставать с постели и выходить из комнаты, сказавшись больным. Он лежал, прислушивался к голосам за дверью и окнами.

Воспоминания накатывались безотвязно и больно. Приливали, будто воды Клязьмы в половодье к холмам и пригоркам, и отливали, оставляя после себя жухлую осоку, камыши, корявые сучья. И самая заметная полоса — на высшей точке разлива. Кольнула внезапная мысль, что, может быть, та, прошлая жизнь вовсе не его, а чья-то чужая и ненужная.

Вспомнились бесконечно нудные гимназические годы, наказы отца: «Деньги — вот главное. Помни — на то руки, чтоб брать. Бедность — порок, потому что родит пороки. Учись деньги зарабатывать умом. Умных-то немного, но глупцов — всюду урожай, сумей его только собрать. Своим умом живи. Много кругом умников-советчиков, да у всех у них цель одна: поживиться за чужой счет да на твоих несчастиях. Всякая птица для себя гнездо вьет, всякому свод голова дороже…»

Впустую шли наставления отца, не находили они отзвука в душе Ильи. Он маялся в сомнениях. И на фронт шел — хотя была возможность остаться в глубоком тылу — с единственной надеждой: может быть, там, где все обнажено, найдет ответ на вопрос: «Почему солнце всем одинаково светит, а неодинаково греет?»

Не нашел…

В дыму, в грохоте снарядов и свисте шрапнели понял другое: «Смерть, хотя у нее для всех одинаково острая коса, выбирает тех, с кем меньше хлопот, — солдат. С ними просто: промахнется пуля, настигнет вошь… К тому же солдат много, и те, кто стоит за их спинами, с высокими словами посылают Молоху войны все новые и новые жертвы».