— Как-то это все… не пойму я…

— Ты не волнуйся, — нежно дотронулся он до ее не потерявшей былой красоты руки. — Я не из любопытства. Поверь.

— Я верю, но право же…

— Сколько ты с ним прожила? — пришел он к ней на помощь. — Лет тридцать?

— Тридцать два года… Тридцать два, как один… Всяко бывало…

Она потянулась за платком, чтобы вытереть набежавшие слезы.

— Любил он тебя?

Его настойчивость пугала, но Евдокия Матвеевна догадывалась, как важно теперь для сына все, что скажет.

— Может, и любил… Любил, конечно, любил, — повторила она. — Иначе зачем же… Он ведь с батюшкой моим в крепкой ссоре был. В Твери мы тогда жили. Не знаю, что там промеж них произошло, у Лизаветы спросить надо, ей отец, по всему видать, рассказал… — Евдокия Матвеевна умолкла, с обидой и досадой сознавая, что значит для мужа меньше, чем дочь. — Не хотел батюшка меня за Дементия выдавать, — продолжила она, немного успокоившись, — а он добился-таки своего. Засватал и увез. Не согласны были родители, а добился-таки своего. И приданого никакого за мной батюшка не дал. Потом, однако, сумел Дементий Ильич вытребовать… Да не впрок пошли деньги-то, не в радость…

— Почему так? — спросил Илья. Семейные тайны, о которых он ничего не знал, раскрывали перед ним близких людей в новом свете.

— Как потребовал он деньги с батюшки, так тот вскорости и помер.

— Может быть, и не из-за этого?

— Я тоже так спервоначалу думала, а потом, как и за матушкой-то смерть пришла, поняла: из-за них, из-за денег проклятых… Бабушку-то помнишь?

Илья помнил ее очень смутно, но, чтобы не обидеть мать, утвердительно кивнул.

— Жила она с нами после батюшкиной смерти. Я потребовала, — сказала Евдокия Матвеевна, словно сама удивляясь тому, что когда-то могла требовать. — Пожила, а потом хворать начала. Дементий Ильич и отправил ее к сестре моей младшей, Маняше. Денег дал. Двести рублей. На пропитание. Пообещал: поживешь пока у нее, а потом опять к себе заберем. Обещал, да обманул.

Мать заплакала. Илья не утешал, понимая, что утешение ничего не стоит перед суровой памятью прошлого.

— Обманул… ох как обманул… Матушка-то все спрашивала Маняшу, когда, мол, меня Дуня опять к себе заберет — очень уж она меня любила, — а сестра-то и открыла: «Не возьмут они тебя. Насовсем сюда привезли. И денег для этого дали…» Не верила маманя долго, потом затосковала и померла… А Дементий-то Ильич чуть не судиться с сестрой хотел; не могла, мол, старуха за два месяца двести рублей проесть, верни остальные. И здесь своего добился. Видишь, как деньги-то застили: не человека жалко, а рубли.

Что-то давнее, независимое и гордое, мелькнуло в материнском взгляде. Это поразило Илью. «Вот как один человек может сломать другого. Без сожаления и без пощады. А ведь так может быть и со мной. Вернее, уже начинается. Завтра будет поздно, так, кажется, сказал отец», — внезапно вспомнил Илья, начиная понимать весь смысл, заложенный в короткой фразе.

— Что с тобой, Илюшенька?

— Ты не волнуйся, мама! Мне надо ненадолго уйти.

Илья поцеловал мать и торопливо ушел.

«Только бы Бирючков оказался на месте», — молил он судьбу, боясь, что решимости хватит ненадолго, а ему надо было сделать этот шаг, может быть, самый важный в жизни.

38

Суббота угасала. День оказался для отца Сергия хлопотным, но и среди хлопот он не забывал о сыне. Александр рос в довольстве и спокойствии, в полном равнодушии к будущему, уверенный, что его хорошо и удобно определит батюшка.

Отец Сергий долго готовил сына к своему делу, но потом по совету людей опытных, дальновидных и, руководствуясь личными наблюдениями, определил военную карьеру. Она для Александра с помощью связей и возможностей отца складывалась удачно. Правда, в первые дни войны пришлось поволноваться и позаботиться о безопасности молодого офицера, но это же и помогло расширить полезное окружение.

И даже теперь, когда рушились империи, дворцы и судьбы, отец Сергий хладнокровно взирал на завтрашний день Александра в твердой надежде, что он не может быть омрачен, если у человека есть ум, воля, трезвый расчет и, разумеется, средства к безбедному существованию… Нынешние события представлялись тяжким, но временным испытанием.

Этому он наставлял сына, будучи убежденным, что лихая година минует и все вернется на круги своя. Но при этому хвалу воздадут тем, кто поднял меч против антихристова воинства. И разве не предназначение в том родного чада, сегодняшний день которого он так прозорливо предвидел!

Отец Сергий смотрел на сына с радостью и гордостью: офицерская форма, хотя и без погон, сидела ладно и строго, глаза смотрели с веселой уверенностью. Это удивило:

— Ты радуешься? Чему?

— Прежде всего тому, что пришла пора действиям.

— «Прежде всего» — значит есть и еще что-то?

— Я подумал, — штабс-капитан коснулся плеча отца, — что риза и шинель не так уж и несовместимы.

— Что ж тут удивительного! — живо ответил священник. — Мы не толстовцы. Святая церковь никогда и никому не позволяла себя безнаказанно унижать. Она всегда найдет силы и средства, чтобы наказать обидчика. Так было, есть и будет!

— Это и позволяет надеяться на успех нашего дела!

— Значит, завтра в полдень, — сказал отец Сергий, прощаясь.

— Да, в двенадцать, — подтвердил штабс-капитан. — Времени осталось мало, мне надо успеть в Загорье, а мы еще не до конца выяснили некоторые вопросы…

Вопросы были такими: как поступить с руководителями и наиболее активными последователями новой власти. Речь шла не об их судьбе — она была предрешена, — а именно о том, как осуществить их физическое уничтожение.

Гоглидзе предложил это сделать ночью, пройдя по домам, но Добровольский — и его поддержали другие — категорически возразил:

— Это должно стать не бандитским налетом, а политическим актом, совершить который необходимо открыто, на глазах у народа. В противном случае их смерть может принести иной результат: из преступников они превратятся в великомучеников. Надо учитывать своеобразную психологию простого люда.

— Плевать на психологию! — продолжал горячиться ротмистр. — Оставьте ее министрам, юристам и прочей штатской сволочи, а мы люди военные, нам незачем задумываться над тем, что делать и как делать, надо просто делать!.. Вы пожалеете о своем гнилом либерализме!

Все уже собирались расходиться, когда в комнату ворвался Смирнов.

— Господа, вы слышали?.. Вы слышали, господа?.. Это невероятно… Уму непостижимо… — Он тяжело, словно теряя последние силы, бросился в кресло. — Доктор сказал, что безнадежно… А он все молчит и молчит…

При последних словах Гоглидзе и Добровольский переглянулись.

— Нет, господа, это невероятно… просто невероятно, — бормотал плачущим голосом поручик, жадно раскуривая папиросу. Пепел падал на помятый китель.

— Почему невероятно? Очень даже вероятно, когда у отца такой сын! — Гоглидзе, не тая презрения, смотрел на Смирнова. — Где вы были в тот день? Пьянствовали! Вы и сейчас пьяны! Вы посмотрите на себя, посмотрите на кого вы похожи: лицо опухло, под глазами мешки, веки красные, хуже старика, тьфу!

— Но господа, такое несчастье… я, не скрою, часто ссорился с отцом, — Смирнов переводил взгляд с одного на другого, — но ведь это отец! Поймите! Неужели ничего нельзя было сделать, чтобы не допустить… отвратить…

Добровольский, не выдержав вопрошающего взгляда поручика, отвернулся. Изменить действительно ничего было нельзя. Когда Гоглидзе в последний раз предложил Смирнову-старшему присоединиться к выступлению против Советов, тот без раздумья отказался.

«Деньги я вам дал, оружие тоже, сын у вас, что вам еще надо! — кричал он, все более возбуждаясь. — И не пытайтесь меня запугать. Я — коммерческий человек, моя профессия — делать деньги, ваша — убивать, вот и давайте каждый заниматься своим делом!» — Почувствовав опасность, бросился к окну, но крикнуть не успел…