А Бабурин приглядывался к Митрюшину и наконец сказал:

— Да ты никак Карпа Данилыча сынок! Такой почтенный родитель…

— Пошли, нет тут ничего, — буркнул Миша, краснея от досады.

— А коли и было бы чего — не отдал! — внезапно ободрился старик, повышая голос в надежде, что его услышат наверху или на улице. — Не для вас, лихоимцев, наживал! Мало вас…

И захлебнулся, сбитый с ног.

Трифоновский перешагнул через него, сам осмотрел стол, ящики, стариковский топчан, сунул в карман несколько часов на длинных цепочках и пошел к выходу.

У двери остановился. Глянул на Бабурина, который медленно поднимался, что-то бормоча окровавленным ртом, потом на хмурого Митрюшина и сказал:

— Часовщик-то знает тебя.

— Ну и что? — спросил как можно небрежнее Миша, стараясь выйти из мастерской. Но Трифоновский придержал жилистой рукой.

— А то… я тебя здесь рядом с ним… Понял?

— Не могу, — дрогнувшим голосом отказался Митрюшин. — Если б в бою… или враг…

— Замараться боишься? Не выйдет!

— Не могу, — повторил Миша, стараясь не смотреть на старика.

— Небось сможешь! — Глаза Трифоновского опять стали бездонно-темными.

Бабурин, прислушиваясь к их торопливому полушепоту, ждал, пока пройдет тошнота и весь этот кошмар. Он кое-как надел дрожащими пальцами очки с толстыми стеклами, увидел лицо Митрюшина и быстро проговорил:

— Я Карп Данилычу… Мы с Карп Данилычем…

Но уже ничего нельзя было изменить.

Выстрел услышали соседи.

Но в последнее время столько стреляли, что ему не удивились. Однако, когда от мастерской заторопились люди, стало понятно: случилось неладное.

Но и после этого в течение получаса никто не осмеливался заглянуть к часовых дел мастеру. Поэтому, когда Госк со своей группой прибыл к месту происшествия, Бабурину ничем нельзя было помочь.

Старик лежал, уткнувшись в решетчатый барьер, словно пытаясь спрятаться. Очки соскочили с заострившегося носа и светились на чистом деревянном полу двумя живыми пятнами.

«…А нам останется собирать трупы», — вспомнились Госку слова Кузнецова. Стало гнетуще горько, как от ощущения собственной вины.

Осмотр мастерской, положение трупа, опрос постояльцев наверху и соседей рисовал быструю и страшную в своей несправедливой простоте картину. Смущали только обстоятельства самой смерти: почему убили, ведь Бабурин, судя по всему, не оказывал сопротивления.

— Здесь может быть только одна причина, — ровным голосом говорил Прохоровский Госку и Кузнецову, прохаживаясь по кабинету. — Убитый знал налетчиков. Выяснили, товарищ Госк, чем они сумели поживиться?

— Трудно сказать определенно: Бабурин жил одиноко.

— Что говорят соседи?

— Ничего толком. В доме напротив женщина видела, как возле мастерской толпилось несколько человек, как вышли двое. Лиц не разглядела, в чем одеты — не запомнила.

— Вышли до или после выстрела?

— Божится, что никакого выстрела не слышала.

— Но хоть что-то о них может сказать?

— Один — высокий, худощавый, второй — поменьше. Может, знает больше, да не говорит. Это вырвал буквально зубами — напугана очень.

— Будешь напугана! — повысил голос начальник милиции. — Среди бела дня, почти в центре города! Какая наглость!

— Мне кажется, — не очень уверенно начал Кузнецов, — в этом преступлении, в его дерзости есть своя логика.

— В преступлении нет и не может быть логики! — возразил Прохоровский. — Оно алогично по сути своей.

— С точки зрения общечеловеческих законов, — безусловно, но у тех, кто их совершает, своя логика. Так вот, если предположить, что преступление совершила банда Трифоновского, то эта дерзость как раз и рассчитана на наибольший шум. Проще говоря, Трифоновский хочет запугать.

— Не нас ли? — с оттенком пренебрежения произнес Прохоровский.

— Не нас, — ответил Николай Дмитриевич. — Население и Якова Тимонина.

— Тимонина? — переспросил Госк.

— Да, — подтвердил Кузнецов. — Дело в том, что Тимонин был захвачен бандой, но позавчера бежал. Сейчас он у меня и не исключено, что его ищут.

И он рассказал об обстоятельствах, при которых бандиты схватили Тимонина.

— Но Сытько меня уверял совсем в ином! — воскликнул Прохоровский.

— Вот поэтому я и не рассказывал вам сразу: Тимонин тоже может в чем-то ошибаться, что-то видеть в искаженном виде. Так зачем подозревать то одного, то другого?

— А вы, лично вы, товарищ Кузнецов, кому склонны верить?

— Тимонину, — твердо ответил Кузнецов.

— Но это значит…

— Да, это значит, что в причинах поступков Сытько нам придется разобраться. Это также значит, что если подозрения Тимонина и мои подтвердятся, то мы через Сытько сможем выйти на Митрюшина и Трифоновского.

— А Сытько? — спросил Госк.

— Судя по всему, он не знает о побеге. Но узнает. Поэтому — тщательное, осторожное наблюдение. — Кузнецов посмотрел на помрачневшего Прохоровского.

— Все сказанное Николаем Дмитриевичем гипотеза, заманчивая, многообещающая гипотеза. А реальность — убийство Бабурина.

— Реальность — это и банда, и саботаж, и офицерье, — подсказал Кузнецов.

— Вот именно. И на все необходимо время, необходимы люди.

— Мне кажется, нам необходимо направить усилия именно в этих трех направлениях. Нам троим и возглавить их… — Кузнецов вопросительно посмотрел на начальника милиции.

— Вы правы! — ответил Прохоровский и, немного подумав, отчеканил, как приказ: — Решаем так: товарищ Госк занимается офицерами, необходимо связаться с Московской ЧК.

Госк согласно кивнул головой.

— За вами, товарищ Кузнецов, Сытько! Ну а за мной — убийство на Соборной. Докладывать ежедневно.

«Давно бы так, — подумал Кузнецов о Прохоровском. — Начал, видимо, понимать, что больное самолюбие не самый лучший советчик».

34

Красногвардейцы толпились в небольшом дворе военкомата. На крыльцо вышли военком Боровой и командир отряда Ильин. Они осмотрели притихших красногвардейцев. Семьдесят вчерашних красильщиков и набойщиков, плотников и ткачей, токарей и жестянщиков, людей других буднично-мирных профессий готовились теперь к тому, чтобы начать постижение науки побеждать. Руки не умели держать как следует оружие, а глаза ловить в прицеле беззащитно-податливые человеческие тела. Но они выбрали себе эту дорогу, понимая, что, кроме них, защищать мирный труд некому. И все-таки, уезжая, не верилось, что эта учеба когда-нибудь пригодится.

Боровой кивнул Ильину, и тот крикнул чуть охрипшим голосом:

— По коням!

Красногвардейцы взобрались на коней.

— Ну, бывай здоров! — Боровой крепко пожал руку командиру отряда. — Не очень хочется тебя отпускать, но, как говорится, приказы не обсуждают.

— Не обсуждают, — подтвердил Ильин. — Чугунову привет передай.

Оба грустно улыбнулись. Чугунову вырезали пулю, но началась послеоперационная горячка, и врач говорил, что теперь раненому может помочь только он сам…

Дежурный открыл ворота, и всадники выехали на улицу. Боровой вышел следом и стоял на дороге, пока не стих топот копыт.

Провожал он красногвардейцев не один: на дальнем конце улицы, на завалинке ничем не приметного дома сидел Василий Гребенщиков. Не торопясь, вел со стариками разговор о том о сем. Когда конный отряд скрылся за поворотом и пыль, теплая и густая, опустилась на дорогу, поднялся и направился к дому Лавлинского. Его ждали. Герман Георгиевич сам открыл дверь и пропустил в комнату, где собрались офицеры и Субботин.

— Да, — выдохнул Василий Поликарпович, не скрывая ликования, — сведения, полученные Дементием Ильичом, подтвердились. Отряд ускакал!

Субботин, покряхтывая от удовольствия и радости за себя и дочь, нетерпеливо-ожидающе посмотрел на Лавлинского.

— Обстоятельства складываются самым благоприятным образом. И я полагаю, что сегодня, сейчас, необходимо назначить день и час выступления.

Герман Георгиевич умолк. Все понимали, что от слов, которые сейчас прозвучат, будут зависеть судьбы и жизни очень многих людей. И их в том числе…