— Зачем ты ее сюда привез, зачем? Кто она нам? Ни сноха, ни работница!

— «Ни сноха, ни работница», — передразнил Митрюшин. — Человек она, сирота. И хватит об том, ишь завела, с утра спокою нет!

— Ах, спокоя тебе захотелось? — с мстительной решимостью воскликнула жена. — Так вот: скажи дядьке Еремею, чтобы духу ее здесь не было! Иначе… иначе я не знаю, что сделаю, — и заплакала.

Тося, не помня себя, выскочила на задний двор, остановилась среди стоящих торчком оглобель, широкого прогнившего чурбака, тележного колеса с заржавленным обручем и сломанной деревянной спицей, долбленного, как корыто, бревна, обернутого коричневой трухой. Сипло надрываясь, прокричал петух, загремел цепью пес, намереваясь залаять, но только со вздохом зевнул, блеснув крепкими зубами, томно выгнулся на крыльце кот, рыжий с серыми лапами.

«Ну почему так, господи? — думала Тося. — Что я сделала плохого?» Бессильно опустив руки, она прижалась щекой к шершавой доске забора, слизывая тепло-соленые слезы.

Ей вспомнилось детство, поблекшая от безмерных забот мать, отец, всего себя подчинивший главной цели — «выбиться в люди» и почти достигший ее по деревенским понятиям. В то лето стояла страшная сушь с ее извечным спутником-пожаром. Не спаслась от беды и их деревенька: за несколько часов от нее остались лишь курящиеся головешки. Оказался погребенным под ними и отец, пытавшийся спасти хоть что-то из того, что наживалось потом и кровью. Потом умерла младшая сестренка, а вскоре Тося схоронила и мать. И будто оцепенело что-то внутри… Но как на месте выгоревшего бора сквозь обуглившуюся землю тянется к небу зеленая поросль, так и в человеке жизнь берет свое. Она не задумывалась над отношениями, которые возникли между ней, Яшей и Мишей. И трудно сказать, как долго тянулась бы эта неопределенность, если бы не Мишин приход в ту ненастную ночь. Ухаживая за ним, обессиленным и беспомощным, Тося поняла, что ближе и дороже этого человека у нее нет на свете.

— Эй, девка, ты чего это? Таисья, тебя, кажется, спрашиваю!

Тося торопливо вытерла лицо уголком платка и обернулась.

— Ничего, Карп Данилыч.

— По ночам плачут, когда «ничего», а теперь утро. Ну-ка, сказывай, что там у тебя приключилось. — У него был строгий голос человека, не привыкшего и не умеющего вызывать на откровенность, оттого ворчанием скрывающего смущение и сочувствие.

— Слыхала я… об чем вы с Глафирой Ивановной… — прошептала она, опустив голову.

— Хм, н-да, — смешался Карп Данилыч, не зная, что сказать. — Ну слыхала и слыхала, что с того. Мало ли об чем муж с женой по утрам толкуют. Вот сама выйдешь замуж, — попробовал он свести дело к шутке. — Ну будет тебе, будет… Пойдем в избу. Чаю попьем, пораскинем умом — все пойдет чередом.

Чай пили втроем: Еремей Фокич еще не вернулся из церкви. Карп Данилыч прихлебывал шумно и зло, Глафира Ивановна — с молчаливой обидой, Тося — боязливыми маленькими глотками.

Потом Митрюшины пошли в церковь, а Тося — к Мише. Он спал спокойным сном выздоравливающего. Она опустилась на стул, по-старушечьи сложив руки на коленях.

Миша проснулся, открыл глаза.

— Ты что, так всю ночь и просидела здесь? — удивился он. — Боялась, украдут? — Миша улыбнулся и потянулся к Тосе рукой.

Она отодвинулась.

— Ты не думай, я отступлюсь. Как только окрепнешь — отступлюсь… Ничего не надо!

— Что не надо?

— Ничего не надо! — Тося вскочила, но он остановил, больно схватив за руку.

— Сядь!

Она покорилась, не зная, что ждать от него в следующую минуту.

— Где моя одежда?

— Ты что удумал? — испугано спросила Тося.

— Ничего. Просто мы сейчас убежим отсюда. И убежим туда, где тебя никто не обидит.

Миша и Тося сидели у остывающего самовара, когда Карп Данилыч и Еремей Фокич вернулись из церкви.

— Ай да Миша, ай да молодец! — Ктитор заторопился к шкафу. — По случаю счастливого выздоровления не грех и по лампадке, а, Карп Данилыч?

— Оно, конечно, греха в том нет. К тому ж и потолкуем. По-семейному, — добавил Карп Данилыч.

Тося вспыхнула и хотела выйти из-за стола, но Миша удержал. А Еремей Фокич повернулся к Митрюшину-младшему.

— Если поправился — уходи куда поукромнее. Ищут тебя.

— Понятно, — усмехнулся Миша. — Ну а ежели я желаю встречи, что тогда?

— Не впутывали бы вы меня. Вам что: молодо-бедово, а я господу-богу служу, к встрече с ним поманеньку готовлюсь.

— Готовься, дед, готовься, только прежде скажи, где Яшка?

— Ты лучше у Вани Трифоновского спроси, с ним твой дружок бывший ушел.

— Ты что, дед? Как это он может быть у Ваньки?! По своей воле?!

— Э-э, внучок, — закашлял смехом Еремей Фокич, — кто ж нынче по своей воле живет! Царь-батюшка и тот черной силе поддался, а уж про нас, червей безголовых, комаров болотных, и говорить нечего.

— Ну вот, Таисья, — сказал Миша, — дорога теперь нам ясна. — Встал и объявил: — Уезжаем мы. Отгостевались. Благодарствуйте за привет и ласку, — и шутливо поклонился деду Еремею.

— Слаб поди, — глухо произнес Карп Данилыч. — Поокреп бы малость.

— Окрепну. Только не здесь.

Карп Данилыч нахмурился, но ктитор перебил:

— Ежели надумал уезжать, уезжай, не задерживайся, а то гляди, возьмут тебя здесь, тогда не только тебе, другим не поздоровится.

Глаза Карпа Данилыча и ктитора встретились.

— Слышь-ка, Таисья, и ты, Еремей Фокич, — сказал Карп Данилыч, — вышли бы вы пока, потолковать мне с Михаилом надо.

Митрюшкин проводил их взглядом, повернулся к сыну. Тот стоял перед ним такой же невысокий и крепкий, с такими же, отцовскими, упрямыми глазами. Карпу Данилычу хотелось сейчас сказать о своих тревогах и заботах, обидах и надеждах, и он тяжело, будто пудовые гири, складывал в уме слова.

— Опять к этому… к этому каторжанину! Опять позор… на отцову голову позор!

— А куда прикажешь деться? За мной теперь, как за волком, — тихо и грустно сказал Миша.

— Ах, Мишка, ах ты дурачок, я же все для тебя, кому ж оставлю! Я тебе и братов с сестрами не завел, чтобы не сцепились из-за денег… Ну зачем тебе этот душегуб? У меня много чего есть — все тебе, все для тебя!

— Да не из-за денег я, не из-за денег! Скушно мне, муторно! Успокоения душе не нахожу. Потому и в лавке твоей стоять не могу и по делам твоим ездить.

— Чего ж ты хочешь? — растерялся Карп Данилыч.

— Знать бы… — Миша отвернулся.

— Моя вина, — вздохнул Митрюшин. — В том вина, что в бога малую веру тебе внушил. Оттого и маета, оттого и злобствуешь.

— Бог тут ни при чем. Видал я и таких, кто в бога верует шибко, а человека им загубить, что Муху раздавить.

— Цыть! — опять нахмурился Карп Данилыч. — Не тебе об том судить. Да и не время. А люди… оно что… оно, конечно, всяк свой разум имеет, у всякого своя корысть, а в душу не заглянешь. — И, покосившись на сына, закончил: — Взять хотя бы Таисью.

— Ну ей-то от меня никакой корысти нет, одна растрата, — засмеялся Миша.

— Как знать… Матери, вишь, не пришлась она… Да и что сказать: голь перекатная.

— А тебе? — спросил сын.

— И мне не находка. Однако по нынешним временам лучше иметь под боком такую Таисью, чем… — Он оборвал себя, перешел на другое. — А уехать тебе, пожалуй, надо. Отлежишься, окрепнешь, мозгами пораскинешь… Дам я тебе один адресок — полная надежа. Может, и сам вскорости туда наведаюсь. А к Ваньке не ходи, не гневи отца и бога!

Наказ Миша выполнил наполовину.

Выехав без задержки из города и добравшись до маленькой лесной сторожки, он оставил Тосю у отцова приятеля, молчаливого и заросшего, как остаревшее дерево мхом, мужика, обещал вернуться. А сам через два часа уже подъезжал к лагерю Трифоновского.

В полдень Прохоровский проводил совещание.

Госка выслушал не перебивая. Болеслав Людвигович рассказал о происшедшем за день. Два уличных ограбления, драка в трактире — один человек тяжело ранен, поставлены на довольствие два новых сотрудника.