И целовал бы ноги ему, руки ему, этому «ученому», застенчивому, бегущему от толпы… Уединенному и тихому.
* * *
Так что Достоевский спорил против «паричка» науки, а не против души науки, которая есть и бессмертна, и велика…
Новые события в литературе{65}
Прежде, бывало, умрешь — и назначат тризну с похвалами. Теперь будущий покойник сам и заранее кушает собственную тризну. И пирог, и похвалы, и все…
Каким стыдом, каким невыносимым стыдом залилось бы лицо Белинского, если бы ряд друзей-писателей, покойные Боткин, Грановский, Герцен, Грубер, наконец Гоголь и Лермонтов, войдя в его комнату, похлопали бы его по плечу и сказали:
— Ну, неистовый Виссарион, потрудился ты! Столько лет стоял на посту критики. Можно сказать, хранил честь литератора и отстаивал достоинство литературы. И уже болен, ослаб… Но не кручинься. Нет заслуги, которая бы не наградилась, и нет звезды, которая не воссияла бы. Вот билет, детина. Приходи. Устраивается:
ВЕЧЕР В. Г. БЕЛИНСКОГО
— Я, Герцен, беру выяснить перед публикой: 1) «Общественное значение идеалов Белинского»; Боткин прочтет эстетическое mot[290]: «Белинский и Пушкин». Потом одна дама поиграет на рояли… что ты любишь? чего тебе хочется? 2) Лермонтов прочтет «Пророк» — стихотворение, где он разумеет тебя и, наконец, 3) Грановский прочтет: «Были ли критики в древнем Риме, отчего их не было и что от этого произошло», — все с намеками на тебя и упоминаниями о тебе. Потом хор, кантата, — и прения о прочитанном; т. е. в сущности — о тебе.
— Да, да! Со всех сторон! — подтвердил бы другой приятель. — И все, Виссарион, о тебе! Все о тебе, наш великий критик, гордость нашей литературы, слава текущих дней!!
Что почувствовал бы Белинский?! Нельзя и вообразить!! Но прежде всего нельзя и вообразить, чтобы друзья Белинского, или просто писатели того прекрасного и благородного времени, задумали подобное осквернение и Белинского и литературы. Ибо Белинский, при этом предложении приятелей или при таком предприятии вообще петербургских литераторов, залился бы краскою стыда и воскликнул:
— Позор! Позор!!.. Вы с ума сошли. Неужели в целой России вы, светлые головы ее, не нашли другого предмета, чем занять внимание публики, не нашли никакого интереса, русского или всемирного, о чем бы поговорить, побеседовать между собою. Да что я, покойник, что ли, чтобы обо мне говорить: «сей человек служил верой и правдой» и проч. и проч.? Или я Нерон, который, пропев песнь, ожидал увенчания публики? Или, наконец, я — мертвая лягушка, которую потрошат в анатомическом театре? Ругать, хвалить и, наконец, разбирать, «доискиваться смысла» и проч. и проч., можно в критике, можно в журналах, в газетах. Там можно и «разнести по косточкам» и «вознести до неба», как вот я живого Гоголя или тоже живого Фаддея Булгарина. Но ВЕЧЕР Ф. В. БУЛГАРИНА могли бы устроить только его приятели по негласной службе. А ВЕЧЕР Н. В. ГОГОЛЯ этого просто и представить себе нельзя, иначе как пародии, шутки, только на маслянице, когда ходят все ряжеными, и только у приятеля на дому, и то лишь у такого, у кого водится дома водка, чтобы можно было потом всем перепиться.
Но го было 60 лет назад! Времена переменились. Страшно изменилось существо писателя. Изменилась душа русского человека… Слиняло одно лицо на нем. И зарумянилось другое лицо. И это румяное, самодовольное, признаюсь — глуповатое лицо, похожее на масляничный блин с завернутою в него семгою, заявляет, публикует и печатает:
ВЕЧЕР КУПРИНА,
посвященный всесторонней оценке этого писателя,в чтениях профессора N. N., поэта М. М., критика L. L.
С музыкальным отделением. После — прения.
Так было два года назад. Просто, было мучительно читать… Неужели тогда Куприн пошел на этот вечер? И слушал 2–3 часа, как его все хвалили и хвалили, т. е., конечно, под видом и предлогом якобы «критики», «разбора» и «анализа». И вот теперь, вообразите, я получаю повестку, где прописано:
Литературно-музыкальный вечер, посвященный произведениям ФЕДОРА СОЛЛОГУБА.
Вступительное слово Е. В. Аничкова: «Стыд и бесстыдство 80-х годов перед судом Чехова и Соллогуба— Зависимость личности от коллектива и детерминизм явлений, как основные данные миросозерцания Соллогуба. — Поруган-ность Красоты. — Надо быть злым. — Добро и Красота в слиянии двух правд — Правды-Обыденщины и Правды-Поэзии».
Романсы из «Ваньки-Ключника» Соллогуба. Исполн. г-жа Акцери (и еще две г-жи).
«Сказочки», его же, прочтет О. Э. Озаровская.
«Пролог» из трагедии «Победа Смерти» и сцену из новой драмы «Заложники жизни»… прочтут такие-то.
Сцены из «Мелкого Беса»- и «Тяжелых слов» — прочтут такие-то.
Детские песенки и мелодекламации, — музыка…
«Гимны Родине»…
· · · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·
«Чертовы качели»…
По «сцене из новой драмы», которую, очевидно, можно было получить только из рук автора, нельзя не заключить, что объект «Вечера» есть до некоторой степени и субъект его, т. е. принимал хотя бы некоторое участие в его созидании, устройстве и, может быть, в самом замысле… Можно ли же представить себе Белинского, Добролюбова, Грановского, представить Лермонтова или Гоголя, представить Островского, Толстого, Гончарова, говорящими: «Господа, устроимте вечер обо мне»; или: «Господа, если обо мне хотите читать и меня класть на музыку: так вот вам новая неожиданная вещь. Будет занимательнее».
Просто, какой-то ужас… Где же это лицо у человека, — то лицо, которое вопреки желанию, разуму, неожиданно все выдает, неудержимо покраснев… Я не говорю о Соллогубе, который, очевидно, поддался какому-то завертевшемуся около него вихрю: я говорю о коллективном «лице» всех устроителей… Как не почувствовалось того невольного сжимания горла, когда вы говорите невыносимо-неловкую вещь; или вот этой краски, застенчивости, когда делаете явную бестактность.
«Вечер об Евдокии Растопчиной»… еще кое-как можно представить. «Великосветская забава»… Можно представить себе, что Манилов согласился бы, если бы вкрадчивый Чичиков предложил устроить «Публичный вечер, посвященный рассмотрению планов Чичикова и Манилова».
— «Очень приятно», — проговорил бы Манилов. Ноздрев всеконеч-но и живейшим образом принял бы участие в «Вечере, посвященном описанию его порывов, успехов и неудач». Наконец, если перейти к писателям, то отчего не представить «Вечер о Поль-де-Коке»; но, например, «Вечер о Гизо» совершенно нельзя представить; и немыслим «Вечер о Шиллере». Вообще, это любопытно, о ком можно и о ком нельзя представить. «Вечер о веселых старичках из «Стрекозы» — можно: но как представить «вечер о суровых юношах из «Русского Богатства»?! Что же все эти «разницы» показывают? Что ни о чем настроенном серьезно и хоть чуть-чуть торжественно — нельзя, ни о чем озабоченном, тревожащем — нельзя, и можно только о беззаботном, о пустом… Обобщенно: о том, что не имеет темы существования!
Бестемное лицо!..
Бестемное время!..
Печальная разгадка и, может быть, страшные годы.
— Не знаем, что делать… Чем заняться… Что бы почитать. Давайте друг о друге!!
Невесело лежать в могилах прежним русским писателям. Тяжелые им снятся сны…
И шутя, и серьезно…{66}
Есть же такие счастливые имена, нося которые просто нельзя не стать литератором: «Иванов-Разумник!..» В именах есть свой фетишизм: называйся я «Тургеневым» — непременно бы писал хорошим слогом; «Жуковскому» нельзя было не быть нежным, а Карамзину — величественным. Напротив, сколько ни есть «Введенских» — все они явно люди средние, будут полезны современникам и не оставят памяти в потомстве. Имена наши немножко суть наши «боги» и наша «судьба»…