Ах, шутник, шутник: да мы его «вина лирики», может быть, так же не будем читать, как он не стал слушать наших разговоров. Каждому свое. В пору «реакции», и «когда всем плохо», мы лучше засядем именно за религиозно-философские прения, усматривая, что здесь — корень всего, и сущей и всех бывших реакций… Между инквизицией и суздальской крепостью-монастырем разница только в оттенках, как и между порою Фотия, г-жи Крюденер и нашею порою — тоже разница только в степенях и густоте, а колорит тот же. Нет, религиозно-философские собрания начали (но только начали) делать главное дело на Руси: раскапывать, откуда течет мертвая вода, течет у нас, текла в Испании, была в XIX веке, показалась в XX. И где ни покажется, — умирают цветы, затихает все живое, замолкают люди, все всех боятся, все на всех наушничают… Отвратительная атмосфера. В ней не успокоишься от шабли, не расцветешь с певичкой на коленях. Ведь не все так безвкусны, как Блок, — и, черт возьми, надо же сказать правду: не все там неумны. Религиознофилософские собрания делают дело большое: они поворачивают все религиозное сознание от мертвой воды к живой, определенно зная, что она есть, определенно зная, где она… До начала века этого и невозможно было основать эти собеседования, на которые недаром идут священник, журналист, где принимают участие православные и евреи (г. Столпнер — один из самых трогательных «искателей» на собраниях, в каждое заседание говорящий длинную, волнующую речь), куда собираются в таком множестве женщины-труженицы (досадные Блоку «свояченицы, сестры и жены»). Нельзя было раньше этого начать, ибо, напр., ни Владимиру Соловьеву, ни кн. Сергею Трубецкому, несмотря на их, может быть, и более крупные таланты, чем у Мережковского или у Розанова, — однако не было известно ничего о живой и мертвой воде, и они плыли еще в океане исключительно мертвой воды. Долго это объяснять, — кто интересуется, пусть читает вообще все труды гг. Мережковского и Розанова, сравнивая их по содержанию и тону с трудами Владимира Соловьева, князей Сергея и Евгения Трубецких… По крайней мере, для Влад. Соловьева была ясна эта разница, и он бросился было со всей яростью забрасывать камнями колодезь, который начали уже на его глазах рыть совсем в другом месте и другие люди… Он знал, что не жить «мертвой воде» при «живой воде»… Что умирает одно, когда рождается совсем другое… В религиозно-философских собраниях приготовляется умирание не одной, а целому ряду «реакций», всяким реакциям, всем, всегда… Это не все понимают, ибо многие глухи, как Блок. Ну, и что в том, что это делается при электрическом освещении, и что, например, сюда не приходит тот бывший дворовый человек, смешное письмо которого «народник» Блок приводит в своем цисьме. Этот бородач, подпоенный шабли или «пенистой лирикой», но скорее всего, кажется, «пенистыми» похвалами и лестью Блока, который в чем-то перед ним «каялся», совсем развалился перед барином и поучает его, что, будто бы, вся религиозность русского народа идет… от зависти!
«Наш брат вовсе не дичится вас, а попросту завидует и ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от вас какой-нибудь прибыток… Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни» и проч., и проч. имеют будто бы мотивом это ненавидение образованных классов мужиками и зависть к их сладкому житью-бытью. Это особенно интересно после того, когда из интеллигенции так многие умирали для и за мужиков, — ну, хотя бы во время холеры и холерных «движений»… Но мы убеждены, что мужики давно это рассмотрели и видят, да они давно и показали и доказали, что видят. Блок выбрал в корреспонденты неудачного «мужичка»… Перед ним он, как рассказывают, имел вид (в письмах) «кающегося дворянина», и тот ему написал «такое» в ответ, что де «завидуем и ненавидим», а другого чувствия не чувствуем». Печальное «объяснение в любви». Нам кажется, и Блок — не настоящий русский умный человек, образованный в работе и рабочий в образовании, и «мужичок» его взят откуда-нибудь из ресторана, где он имел достаточно поводов завидовать кутящим «господам». И когда они кутили, эти господа, перед тем как поехать в религиозно-философские собрания, или уже вернувшись с них— право, не интересно. И, в конце концов! все эти штрихи «Балаганчика», и уж не на сцене, где упражняется Экклезиаст-Блок, а в самой действительности, и мне, в качестве «публики», хочется посмеяться над автором пьески, который, незаметно для себя, попал в положение самого бездарного и скучного из своих персонажей…
Домик Лермонтова в Пятигорске{31}
Отдыхающие русские люди потянулись на чужой и свой юг. Я был удивлен в Интерлакене и Люцерне: куда ни ступишь, слышишь русскую речь. Помню первую прогулку по парадной улице Интерлакена, где расположены лучшие отели и роскошные магазины. Передо мною невдалеке две огромные спины. «Вот как хорошо растут немцы, — подумал я — а наши…» Слышу бас:
— При постройке Троицкого моста… рассчитывали то-то или то-то, а украли столько-то и столько-то…
Я и не дослушал: так обрадовался! «Соотечественники!» Ну и конечно родные темы: «сколько украли» и «где что скверно построили». Воистину,
Это совсем не то, что Италия, где пропутешествуешь месяц, два, — и услышишь раз или два русскую речь за общим столом в отеле.
Но германская Европа точно кишит русскими. В Берлине и Вене в больших магазинах всегда найдется приказчик с русскою речью, и я еще более удивлялся, покупая апельсины в маленьких фруктовых лавочках и говоря по-русски. Так как за границею я везде чувствовал большой подъем национального чувства, то думал: «Ну, пока еще немцы собираются культурно завоевать нас, мы их уже завоевали». Передаю нетеперешние свои мысли, довольно скромные, а тогдашние, которые были решительно воинственны. Мне казалось, что Европе «пора и честь знать». «Жила-жила, накопила столько славищи, столько великих дел; не век же жить, надо подумать и о наследничках». И мне представлялось, что эти Русские, рассуждающие в Интерлакене о петербургском Троицком мосте, приехали сюда именно для того, чтобы посмотреть, в исправности ли наследство.««Ну, для чего Европе еще жить? Лучше Шекспира не сочинишь, больше Ньютона не надумаешь. От гения до сумасшествия, от Гете до Ницше, они передумали все и пережили все. Им остается бездарное дряхлое изнеможение с калейдоскопом будничных происшествий. Но мы можем еще говорить, они — нет, и потому мы вправе быть завоевателями».
Все тогдашние мысли, отнюдь не теперешние.
И не оттого я перестал так думать, что произошла японская война. Отнюдь нет. Что нам японская война: и хуже бывало! Поляк в Москве сидел, Наполеон с Воробьевых гор диктовал, то бишь — хотел диктовать условия мира. Но, как уже предвидел Карамзин[190], «величие народа познается в несчастиях», и никогда мы так блистательны не были, как после Поляка и Наполеона в Москве. Уверен, что-нибудь такое выклюнется и теперь. Ну, была война, ну, была революция, ну, были две Думы с провалом: пропорционально этому что-нибудь судьба и положит нам золотое в шапку. В сущности, японская война была для нас отличным «предостережением», к тому же, как оказалось, еще недостаточным. Ни на минуту не было ни у кого сомнения, что Россия не подвергается ни малейшей опасности, как государство, как нация и страна. Ужасно страдала только наша гордость, уязвлен был наш «престиж». С этой стороны действительно саднело… Ну, и конечно трагична, страшна и жалостна была гибель стольких молодых прекрасных жизней, да и пожилых «запасных», которых первыми посылали в бой, утилизируя молодых «на будущее»… Частные, личные страдания были ужасны. Но это вовсе не то, что колебания государства: его не было. Не было ничего подобного Наполеону перед Москвой. Невозможно и вообразить последствий, если бы без «предостережения» мы с тою же подготовкой столкнулись с Германией. Далее, пронесшаяся революция, как оказалось в итоге, выжгла только наш «нигилизм» — застарелую болезнь, с которой никто не умел справиться. «Нигилисты прошли» с неудачею московского вооруженного восстания.