– И что же? – спросил Петр Иванович так же осторожно, как в первый раз. – Неужели пошла?

– Пошла. Повернулась и пошла прямиком за деревню, в лес. Толпа собралась, вслед ей глазеет… Ну, думаю я, все! Загубил девку, сволота… Придавило мне сердце…

День прошел, вся ночь. И весь другой день… Пришла Марья, как темняться начало. Платьишко все изорвано. Левый бок в засохшей крови, плечо располосовано медвежьей лапой… Шкуру пудовую бросила в пыль, прямо мне под ноги. Потом и ножик мой в пыль швырнула. Хороший был ножик, с наборной костяной рукояткой. Между костяными пластинами было вставлено четыре медных. Для красоты и для весу. Я его за два пуда муки у проезжего цыгана купил. Филька потом четыре давал, да я не продал… Сама молчит, бледная, как стена, только сухие глаза полыхают, бьется в них жгучее пламя, как тогда, в лесу… Я, как сова, лупаю глазами. Даже Филька растянул от удивления губастый рот. Потом: «Хи-хи! Вот енто номер… Мельницу за медведя! Робя, может, у кого ишшо есть лишняя мельница?»

Я молчу, только медвежью шкуру ногами ковыряю. Шерсть густая, с отливом – в самой свирепой силе был зверюга. А Филька не унимается: «Да ты скажи – она к утру вон утес на Светлихе разбросает и злат-камень для тебя достанет». Ну, это непонятно тебе. В народе тогда сказка ходила, что под утесом будто бы злат-камень размером в мельничный жернов спрятан. Об этой сказке уже мало кто помнит теперь. Да теперешним людям такие сказки и ни к чему.

Старик снова потыкал в холодную трубку пальцем. Петр Иванович зажег спичку, поднес Анисиму.

– Ну вот, – промолвил старик. – Так о чем я? А-а, ну, ну… Полыхает, значит, пламя в больших Марьиных глазах. Потом усмехнулась она: «Я бы раскидала, да нету там злат-камня. В другом месте он…» И ушла… Филька вокруг меня еще гудел что-то, да я уже не слушал, разинул рот и смотрел ей вслед… Филька поднял мой ножик с земли, сунул незаметно себе в карман. Я видел, да не до ножика мне было. С той поры плохо стало Марье… – прибавил старик и умолк.

Минуты через две Петр Иванович спросил:

– Повредил, значит, зверь ее?

– Зачем зверь? Плечо она залечила, ничего, зажило. О людях речь. Марья, скажу тебе, на остальных людей непохожая была. Любила она, к примеру, зимние вьюги слушать… Иринка, если знаешь, тоже любит. Переняла значит, от бабушки. А летом, в самые грозы, заберется Марья на утес и стоит. Бьет ветер в грудь, рвет и без того худое платьишко, треплет волосы… А она стоит, бывало. Потихоньку болтали старухи – ведьма, мол… Больше от скуки, конечно, судачили. Почешут языки да тем и кончат. Ну, а после этого медведя и началось! Загундосили старушонки: «Мыслимое ли дело для девки! Не таких охотников зверь заламывал. С нечистой силой девка знается, не зря слух идет». – «Не зря, не зря… Гляжу однажды, – а из ее распущенных по ветру волосищ искры сыплются, как с нечищеной трубы. Вот вам крест святой». – «Дык и я видела тоже, когда Марья под дождиком на утесе стояла. Так и хлещет огонь с волос. Будто куделя загорелась…» – "А про злат-камень сами слышали: «В другом месте он…» – «Все знает, стерва! А может, сама отнесла его в другое место…» В общем, не знала Марья, куда ей деться. Все от нее открещиваются… А иные грозят уж связать, керосином облить да спичку поднести…

– А ты что же? – невольно вырвалось у Петра Ивановича. – Или все семечки щелкал?

– Так и загубили бы девку, – продолжал старик, будто и не слышал голоса Смирнова. – Да вскоре как грохнет – царя сбросили! И не до Марьи всем стало.

Пошевеливая бровями, старик смотрел куда-то прямо перед собой. Лицо его то хмурилось, то улыбалось. Иногда гневно подрагивали губы, иногда вспыхивало что-то и тут же гасло в его выцветших, похожих на мутное осеннее небо глазах. И эти вспышки напоминали отблески самых поздних, уже бессильных, осенних гроз. Это были даже не грозы, а их последние, уходящие, умирающие отблески. Они уже никого не тревожили, никого не пугали, по ним можно было только догадаться, что когда-то грозы полыхали неудержимо и буйно по всему небу.

Петр Иванович видел по лицу старика, что перед ним встают, как живые, картины прошлого, что он сейчас не здесь, а там, далеко где-то. И возможно, он в самом деле не слышал его вопросов. И хорошо, если так. У каждого человека, вероятно, есть что-то такое, плохое ли, хорошее ли, но принадлежащее только ему. И никогда не надо человека просить рассказывать об этом, потому что просьбы бесполезны. Человек расскажет сам, если захочет. А если нет, все это умрет вместе с ним.

Петр Иванович сидел молча. Он просто ждал.

– Верно говорят: прожитое не вернется, а в памяти не сотрется, – опять встрепенулся старик. – Но память-то моя, да судья ей не я… А что же я, ты спрашиваешь? В общем, мил парень, потерял я голову после того, как шкуру медвежью бросила она мне под ноги. Как случилось? А как молния сверкает? Нету-нету, да вдруг вспыхнет от края до края. Свету столь, что глаза ломит. Вот так. В этом свете я будто увидел другую Марью: мать честная, да ведь она за меня в могилу ляжет, если что! Зверь в лесу нападет – она ему на спину прыгнет, человек ножом замахнется – свою грудь подставит… Помучился я так с полгода, а может, и больше, да и пришел к ней: «Бери, говорю, мельницу».

Встала она. Медленно встала с лавки, бледная, как стена. Я смотрю – дрожат у нее губы, что листочки. Дрожат, как тогда… а слов нету. Опустил я голову и уставился ей на живот. А живот большой, круглый.

«Чего смотришь? – спросила наконец она. – Не узнаешь?»

А чего узнавать? Давно знаю, что ребенок у нее от меня будет. Лупаю глазами, а ничего уже не вижу. Только чую – щеку обожгло, будто кто теркой царапнул. Потом другую. И на развороченное мясо кипятком, кипятком…

Молча отхлестала она меня. Я стою как болван. Только глазами по-прежнему хлоп-хлоп.

«За что?» – спрашиваю.

«Уходи… со своей мельницей! Я так дешево не продаюсь…»

Прошептала и рухнула на пол. Не понял я ничего.

В ту же ночь она родила Иринкину мать…

… Потом и началось: я хожу – она меня в дом не пускает, я хожу – она не пускает. Филька Меньшиков своим гоготом съедает меня:

«Пропал ты, Анисим! У ней теперича семья прибавилась, одной мельницы мало – другую покупай. А там семья ишшо прибавиться – ить большевики у ней на хватере стоят. Вытряхнет она тебя с этими большевиками из последних штанов».

В ту пору много разных агитаторов за советскую власть приезжало. И все у Марьи останавливались да у Захарки. Днем на митингах они высказывались, с мужиками толковали о чем-то, а ночами их выстрелы из-за плетня подстерегали. Я знал, что это Филька охотится на них, да какое мне было тогда дело! К тому же думаю: а ну как, правда, с этими приезжими она… Одно слово – дурак был.

В общем, совсем ополоумел я.

… Как-то очутился у ее избушки – она ребенка у окна кормит. Увидела она – окно захлопнула, дверь на задвижку. А возле сарайки приезжий один дрова колет. Сел я на чурку и молчу…

«Ну что? – спрашивает тот человек. – С характером баба?»

«Пусть, – говорю, – дочку хоть отдаст…»

Подсел он ко мне, закурил. Я спрашиваю:

«Вот ты умный, должно быть, человек, объясни. Ведь я мельницу отдаю ей, дом, скотину. Деньжонки кое какие есть, – все к ее ногам брошу. Чего ж она?»

Помолчал тот и отвечает:

«Видишь ли, в чем дело… Золотое сердце на серебро не купишь».

Встал я и зашагал прочь, как пьяный. Открылось мне. Ни раньше, ни после не видел я умнее человека. Ведь в десяти словах все объяснил. Воротился к нему и говорю:

«Не ходи сегодня вечером мимо церкви. Пристрелят».

… На улице занимался рассвет. Анисим поднялся, походил по комнате, вернулся на прежнее место и проговорил:

– Всего-то не расскажешь тебе, вот что жалко… В тот же день я напился, объявил всем, что сегодня же сожгу свою мельницу. Никто не поверил, понятное дело. А я поехал да поджег. Долго она горела, всю ночь лизали красные языки желтое небо. Филька взревел: «Свихнулся мужик! Этак он всех нас спалит!»