Коробка передач не давала покоя. Он видел, как механики-водители бьют кулаком по рычагу, вколачивая передачу. Шестерни изнашиваются за сотни километров, а танку нужны тысячи. Эскизы новой коробки, с синхронизаторами, он набросал ещё в больнице, пряча чертежи под подушкой.
И башня. Тесная, на двоих. Командир крутит её вручную, заряжает, стреляет, командует. Пока зарядишь, пока довернёшь — противник успеет выстрелить дважды. Нужен третий, заряжающий. Но для этого нужна башня побольше, а значит, новый корпус, новые чертежи…
После войны, подумал он. Если будет «после».
— Михаил Ильич!
Он обернулся. По дорожке шла медсестра Зина — молодая, румяная, с накрахмаленной косынкой, белой до рези в глазах.
— Вам письмо. Из Харькова.
Почерк Морозова, мелкий, аккуратный. Кошкин вскрыл конверт и начал читать.
Серия шла. Двенадцать машин сданы, ещё восемь в сборке. Но коробка передач по-прежнему летит после шестисот километров. Литейщики дают брак на каждом третьем корпусе. Новые станки из Швеции пришли, но наладчика нет, и руководство завода хочет ставить их в цех без калибровки. Морозов просил совета: настаивать на наладке или не задерживать серию?
Кошкин перечитал дважды. Пальцы сжали бумагу так, что замялись углы.
Настаивать, конечно. Ненастроенный станок даст шестерни с разбросом в сотые доли, а сотые доли — это ресурс коробки: пятьсот километров или тысяча. Разница между танком, который доедет до боя, и танком, который встанет на марше.
Он достал блокнот из-под подушки и начал писать ответ. Потом остановился. Посмотрел на море, на солнце, на чаек над обрывом.
Морозов справится. Он умный, упорный. Просто молодой. Не доверяет себе там, где нужно упереться и не отступать.
Кошкин дописал: «Саша, настаивай. Без калибровки станки не ставить. Если заводское начальство давит — ссылайся на меня. На Сталина, если моего имени мало. Качество важнее сроков. Мы строим не план, а танки.»
Сложил письмо, убрал в карман. Отправит с вечерней почтой.
После обеда пришёл Фридлянд. Пожилой, с седой бородкой — главный терапевт санатория. Послушал стетоскопом, постучал по спине, заглянул в горло.
— Хрипы уменьшились. Ещё две-три недели — и можно думать о выписке.
— Две-три недели? — Кошкин нахмурился. — Я нужен на заводе. Там серию запускают.
— Без вас запустят. А вернётесь раньше времени и сляжете снова — вот тогда будет беда. — Фридлянд убрал стетоскоп в карман. — Вы нужны живым, Михаил Ильич. Не героем.
Кошкин хотел возразить, но промолчал. Врач был прав. В феврале, когда готовили пробег, он работал по двадцать часов, спал урывками, ел на ходу. Организм не выдержал.
— Гуляйте, — сказал Фридлянд уже в дверях. — Дышите морским воздухом. И никаких чертежей. Я видел, что вы прячете под подушкой.
Кошкин усмехнулся.
— Это не чертежи. Записи.
— Идеи подождут. Лёгкие — нет.
Когда Фридлянд ушёл, Кошкин снова вышел на веранду. Солнце клонилось к закату, море меняло цвет — из синего в золотое, из золотого в багровое.
Он думал о письме Морозова. О коробке, которая летит после шестисот километров. О башне, где командир и заряжающий бьются локтями. О станках, которые хотят ставить без калибровки.
Двадцать машин к концу месяца. Потом пятьдесят. Потом сотни. И каждую нужно сделать не хуже опытной, но дешевле, проще, быстрее. Война покажет слабые места, противник разработает новые пушки. Нужно работать на опережение.
Он взял тот же блокнот, перевернул на чистую страницу и начал писать. Мелким почерком, экономя бумагу. Башня побольше, три человека в ней. Командирская башенка с круговым обзором. Торсионная подвеска. Радиостанция на каждую машину.
Писал, пока не стемнело. Потом спрятал блокнот и лёг.
Сон не шёл.
Кошкин лежал на спине, смотрел в потолок. Комната тихая, только море шумит внизу и ветер шевелит занавеской. В Харькове по ночам слышно, как на сортировочной станции стучат вагоны. Здесь тишина непривычная, давящая.
Он вспомнил жену. Наташа осталась в Харькове с сыном. Десять лет Вовке. Высокий, худой, в отца. Когда Кошкин уезжал, мальчик стоял на пороге, сжимал кулаки в карманах. Не плакал. Мужчиной себя считает.
«Вернёшься?» — спросил перед отъездом.
«Вернусь», — ответил Кошкин.
«Точно?»
«Точно».
Кошкин повернулся на бок. Вернуться нужно. Не ради себя. Ради них. Ради танка.
Он закрыл глаза. Представил цех. Станки гудят, пахнет соляркой и горячим металлом. Морозов стоит у корпуса, проверяет сварные швы. Литейщики заливают форму. Краны везут башни к сборочной линии.
Двадцать машин к концу месяца. Потом пятьдесят. К лету сорок первого тысяча. Если успеют. Если коробка не развалится, если литейщики перестанут давать брак, если наладят станки правильно.
Если он вернётся.
Кошкин открыл глаза. За окном темнота, только море чернеет внизу, белая пена на гребнях волн. Он сел, опустил ноги с кровати. Голова закружилась. Подождал, пока пройдёт.
Встал, подошёл к окну. Постоял, держась за раму. Крым. Санаторий. Лечение. А в Харькове завод работает без него, Морозов один разбирается с проблемами, механики бьют кулаками по рычагам передач.
Две-три недели, сказал Фридлянд. Не больше. Если не будет осложнений.
Кошкин вернулся к кровати, лёг. Натянул одеяло, закрыл глаза. Дышал медленно, считал вдохи. Врач говорил, помогает уснуть.
Не помогло. Но лежать нужно было. Отдыхать. Набираться сил.
Две-три недели. Потом домой, в Харьков. На завод, к грохоту цехов, к запаху горячего металла.
К работе.
Глава 13
10 мая 1940 года. Москва, Кремль
Половина девятого. Через час выезд на Центральный аэродром. Смотр новых самолётов.
Телефон зазвонил. Он снял трубку.
— Товарищ Сталин, машина подана, — голос Поскрёбышева, ровный, без интонаций. — Смушкевич на аэродроме, конструкторы прибыли.
— Хорошо. Еду.
Сергей встал, надел фуражку, взял папку с запиской о характеристиках самолётов. Вышел в коридор. Охранник шагнул следом.
Спустился по лестнице, прошёл через двор. Пахудин, его водитель, стоял у машины, держал дверь открытой. Старый, надёжный. Ещё с тридцать четвёртого года возит.
— Центральный аэродром, — сказал Сергей, садясь.
— Есть, товарищ Сталин.
Машина тронулась. Москва за окном: улицы, дома, редкие прохожие. Утро буднее, город просыпается медленно. Трамваи звенят на рельсах, грузовики везут товар к магазинам.
Сергей раскрыл папку, перечитал записку. Четыре машины. И-26 Яковлева, И-301 Лавочкина, И-200 Микояна, БШ-2 Ильюшина. Скорости от четырёхсот двадцати до шестисот тридцати. Вооружение от двух пулемётов до двух пушек. Потолок от девяти до двенадцати тысяч метров.
Цифры. Характеристики. За ними люди, заводы, годы работы. И вопрос: какая из этих машин будет воевать через год?
Все. Нужны все. Современная война требует современных машин. Танки, авиация, скорость. Устаревшие самолёты не помогут, сколько их ни строй.
Машина выехала за город, поехала по шоссе. За окнами поля, перелески, деревни. Весна в разгаре, зелень яркая, свежая.
Сергей закрыл папку. Смотрел в окно. Думал о том, что видел эти поля в другой жизни. Сожжёнными, изрытыми воронками, с обломками техники и могильными холмиками. Сорок первый, сорок второй. Отступление, окружения, потери.
Не будет этого. Если успеть. Если построить правильные самолёты, обучить лётчиков, подготовить аэродромы.
Четыре самолёта стояли в ряд на бетонке, и каждый обещал что-то своё. Острый нос, тупой нос, горбатый фюзеляж. Четыре машины, четыре конструкторских бюро, четыре ответа на один вопрос: чем будем воевать через год?
Сергей шёл вдоль линейки, заложив руки за спину. Рядом — Смушкевич, начальник ВВС, невысокий, быстрый, с двумя Золотыми Звёздами на груди. За ним конструкторы: Яковлев, Лавочкин с Горбуновым и Гудковым, Микоян с Гуревичем, Ильюшин. Ветер гнал по бетону мелкий мусор. Пахло бензином и машинным маслом.