— Пока вы тут слушаете моё левое лёгкое, этот «центр мироздания» делает машины.

Фридлянд поднял глаза.

— А вы, Михаил Ильич, сейчас делаете вид, будто без вас там не закрутится ни один болт.

— Болт без меня закрутят. Не в том месте только.

— И оттого вы решили помочь им, померев по дороге?

Кошкин усмехнулся. Криво.

— Вы всё время так разговариваете, будто я вам назло болею.

— Нет, — сказал Фридлянд. — Назло вы как раз лечитесь.

На секунду оба замолчали. Во дворе снизу кто-то окликнул санитара. Донёсся запах мокрой пыли и чего-то сладкого, кухонного.

— Долго ещё? — спросил Кошкин.

— Не сейчас.

— Это не ответ.

— Это как раз ответ. Только не тот, который вам нравится.

— Мне не нравятся ответы без числа.

— А мне не нравятся пациенты, которые разговаривают с болезнью как с военпредом. Её нельзя перекричать.

— Зато её можно пересидеть здесь до осени.

— Не передёргивайте, — сказал Фридлянд, и впервые голос у него стал суше. — Вам лучше. Намного лучше. Но не настолько, чтобы сейчас ехать в пыль, заводскую гарь.

— Завод не будет ждать.

— Ваш завод, насколько я вижу по письму, умеет орать, ругаться и производить брак без вашего личного участия. Ничего, проживёт ещё немного.

Кошкин взял письмо со стола, постучал сложенным листом по колену.

— Вы читаете это как бумагу. А я читаю как то, что потом поедет. Или не поедет.

— А я читаю вас. И мне не нравится то, что я слышу.

— Вы всё сводите к телу.

— Конечно. Потому что вы почему-то решили, что тело это мелкая канцелярская помеха.

Кошкин хотел сказать что-то жёсткое, уже даже набрал воздух, но вовремя вспомнил, что воздух теперь тоже не бесплатный. Сдержался.

Фридлянд снял очки, потёр переносицу.

— Послушайте. Я не предлагаю вам поселиться тут навсегда. Я предлагаю вам не делать из собственного упрямства глупость. Ещё немного. Потом уедете и будете хоть всю смену сидеть в своём КБ, если вас это так радует.

— Не радует. Надо.

— У всех всё «надо», — сказал Фридлянд. — У меня, например, сегодня трое с температурой и один убеждён, что уже здоров, потому что вышел во двор без одышки. Так вот, он тоже ошибается.

Кошкин молчал.

— Если я всё-таки уеду? — спросил он наконец.

Фридлянд надел очки обратно.

— Тогда я дам телеграмму в Москву, и вас вернут. Только уже с шумом, злостью и, скорее всего, в худшем состоянии. Не заставляйте меня этим заниматься. Мне и без вас тут хватает талантливых людей.

Кошкин фыркнул. Он встал, сунул письмо в карман и вышел, аккуратно прикрыв дверь. Не хлопнул, хотя хотелось.

К морю он всё-таки пошёл. Не на пляж, конечно. Пляж он терпеть не мог. Там лежали курортники, бабы в шляпках, дети, запах крема и мокрых полотенец. Всё это было не к месту. Он спустился по дорожке между кипарисами до того места, где от ограды уже видно камни и белую пену у воды. Солнце било в стену справа так, что глаза слезились. Дышалось лучше, чем тогда, в самом дурном начале. Это он признавал. Уже не ножом под рёбра, не с ватной головой, не с той липкой слабостью, когда до умывальника идёшь как на войну. Но всё равно не так, как надо. На середине подъёма обратно дыхание опять сбилось. Пришлось остановиться, положить ладонь на тёплый камень и подождать. Внизу два мальчишки тянули на берег лодку, пустую, видно же, а надрывались так, будто там внутри чугун. Один визжал на другого, второй огрызался. Глупая сцена.

Когда дыхание вернулось, он не стал больше упрямиться и пошёл обратно. На веранде почти никого уже не было. Ветер шевелил газету на соседнем столике. Пустое кресло Лобанова тихо скрипнуло и замерло. Кошкин сел, достал бумагу и начал писать Морозову. Писал быстро, почти не отрывая руки. По башням — не принимать. Ни при каких разговорах про «временное решение». Один раз пропустишь дрянь — потом будешь лечить до скончания века…

Он остановился, постучал карандашом по столу и дописал ещё строчку, уже не по делу вроде бы, но по делу как раз больше всего: командир не должен быть в машине и слепым, и многоруким сразу. Всё на одном человеке виснуть не должно. В бою некому будет его пожалеть.

К вечеру стало прохладнее. С моря потянуло сыростью, уже не такой праздничной, как днём. Радио вынесли в коридор, оно шипело, потом опять заговорили про Францию, про немцев, про правительства и генералов. Кошкин слушал вполуха. Ему важнее было другое: дошли ли письма до санитара, не забудет ли тот сунуть их в мешок, не упрётся ли опять литейка, не начнёт ли кто-нибудь на заводе рассказывать, что сейчас главное — вал, а не качество. Он сидел у перил, смотрел, как темнеет море, и мял в пальцах незажжённую папиросу. Потом сломал её и выбросил.

Из кармана выпала бумажка с пометкой Фридлянда. Щадящий режим. Ещё немного. Он разгладил её на колене, посмотрел и усмехнулся без радости. «Ещё немного» в санатории звучало как целая жизнь. На заводе это было ничто. Один срыв поставки. Один дурной прогон. Один спор с военпредом.

Он посидел ещё, пока совсем не стемнело, потом поднялся и пошёл в комнату. У двери задержался, машинально поискал в кармане платок, нащупал вместо него сложенное письмо Морозова и на секунду прижал его к ладони. Будто от бумаги можно было передать себе хоть кусок заводского воздуха. Потом лёг поверх покрывала и долго слушал море.

Глава 33  

Возвращение

Сентябрь 1940 года.

Поезд пришёл рано утром. Кошкин вышел на перрон с небольшим чемоданом и постоял, глядя на знакомые корпуса за линией путей. Серые стены, трубы, дым над крышами. Всё как было. Как будто он никуда и не уезжал. На вокзале было шумно. Гудки, голоса, скрежет тележек. Воздух пах углём, мокрой штукатуркой и чем-то ещё, заводским, что в Крыму выветрилось из лёгких, а теперь вернулось в первый же вдох. Кошкин остановился у киоска, купил газету, просто чтобы руки были заняты.

Город не изменился. Те же дома, те же вывески. У булочной очередь, у трамвайной остановки мужик в кепке курил, прислонившись к столбу. Женщина с корзиной переходила дорогу, не глядя на него. Обычное утро. Одно из тысячи. Кошкин свернул на заводскую улицу. Здесь запах стал плотнее. Масло, металл, горелая резина. Из открытых ворот цеха тянуло жаром. Где-то внутри грохотал молот, мерно, как пульс.

Проходная встретила его равнодушно. Вахтёр кивнул, даже не спросил пропуск. Узнал, видимо. Или просто не до того было. Прошёл во двор. Асфальт в масляных пятнах, рельсы, вагонетка с деталями. Двое рабочих катили бочку, ругаясь вполголоса. Один из них поднял голову, посмотрел на Кошкина, замер на секунду, потом снова наклонился к бочке. Не окликнул, не поздоровался. Просто посмотрел и вернулся к работе.

Кошкин обошёл главный корпус слева. Окна цеха были распахнуты настежь, оттуда вырывался грохот, лязг, чей-то крик. Внутри мелькали фигуры, силуэты у станков, искры от сварки. Знакомая картина. Он остановился у окна, вгляделся.

У дальнего стенда стояла машина. Т-34, корпус без башни. Рядом двое в робах что-то мерили рулеткой, спорили, тыкали пальцами в чертёж. Морозов обернулся, словно почувствовал взгляд. Увидел Кошкина в окне. Секунду смотрел, не двигаясь. Потом бросил карандаш на стол и пошёл к выходу.

Они встретились у двери цеха. Морозов вытирал руки тряпкой, не глядя на них.

— Приехал, значит.

Кошкин кивнул.

— Час назад только. С утреннего поезда.

— Фридлянд выпустил, или сам удрал?

— Выпустил. Правда, с телеграммой в Москву. Пришлось ему немного помочь с решением.

Морозов усмехнулся, сунул тряпку в карман. Смотрел на Кошкина внимательно, изучающе, будто проверял деталь после обработки.

— Ну что, сразу к станкам пойдёшь или сначала в кабинет, чаю попьёшь, бумаги посмотришь?

— К станкам, — сказал Кошкин. — Бумаги и так все лето читал. Хочу своими глазами посмотреть, что здесь творится.