Мороз был градусов за двадцать, если верить прадедовской памяти, ориентировавшейся как-то по звуку снега, скрипевшего под валенками. По улицам по пути сюда мимо меня проходили румяные городовые, бабы с кошёлками, проезжали извозчики. Никто не обращал внимания на солдата в потёртой шинели. И то, как я нырнул в подворотню, тоже никто, кажется, не заметил. А я пробежал глазами по местам, где ожидал увидеть ребят из охранного отделения. Каждый день двое берегли жизнь и покой старца, а ещё один был ему личным водителем. Управляя автомобилем, который принадлежал тому же охранному отделению. Но ни машины, ни коллег, обойдя квартал, я не увидел. Скорее всего, он отпустил их, как бывало не раз. «Я больше никуда нынче не поеду, спать лягу, ступайте с Богом», — говорил обычно тот, кого императрица именовала Другом.
В половине двенадцатого Друг вышел, почёсывая одной рукой бороду, а другой — задницу. Высокий, сутулый, в чёрной поддёвке и сапогах. Волосы длинные, нечёсаные падали на плечи. Борода торчала как-то криво. Лицо изможденное, глаза запавшие, в чёрных кругах, но взгляд — тяжёлый, цепкий. Если только задержится на ком-то, что случалось нечасто. Обычно серые глаза старца плясали похлеще цыган, которых он так ценил — не поймаешь. Эти детали из прадедовской памяти, как и то, кто и где именно охранял Распутина, позволяли вполне уверенно утверждать: в шестнадцатом доме на Фонтанке Михаил Фаддеев бывал не случайно, знал там многих. Знали и его.
Святой старец закурил, прислонившись к стене. Я подошёл.
— Григорий Ефимович…
Отец Григорий смотрел на меня с тех самых пор, как я появился на виду. Теперь же показательно-оценивающе оглядел с ног до головы. Усмехнулся.
— Чаво, служивый? Денег просить? Али душу спасать?
— Убьют тебя нынче, Григорий, — я говорил тихо, глядя в серые глаза. Которые вдруг остановили привычный бег, будто споткнувшись. Зацепившись за фирменную маску Михи Петли, которому суждено будет родиться лет через семьдесят. Если повезёт. — Ночью. «Маленький», как ты кличешь его, князь Феликс Юсупов заманит в свой дворец на Мойке. Отравит сперва, потом стрелять станут. Тело сбросят с Петровского моста в Малую Невку. Найдут нескоро. Тело твоё найдут нескоро, а убивцев и искать-то не станут.
Распутин застыл. Папироса дымилась в пальцах, согнувшихся когтями. Он разглядывал меня не меньше минуты, и глаза снова не плясали, а будто в самую душу пытались пролезть-пробуравиться. Хищные, но почему-то не злые и не растерянные. А будто бы скорбные что ли?
— Ты кто? Охранка? Провокатор?
— Георгий Святой явился мне в лазарете. Пока в санитарном поезде между небом и землёй болтался — бесы наседали. С собой звали, то адскими муками грозили, то сулили рай на земле, коли веру в Господа предам, отрину Правду Христову. Два раза́ собирались выгружать с поезда, думали — помер Фаддей. А на третий раз, под самим Петроградом уж, пришёл и Егорий Победоносец. Разогнал паскуд рогатых копьём, за руку на свет вывел. А пока рядом с конём его шёл я, рассказал. Многое рассказал.
Я достал из кармана сложенный листок.
— Здесь имена тех, кто сгубить тебя задумал. Юсупов, Пуришкевич, Лазоверт, Сухотин. А с ними и сам великий князь Дмитрий Павлович. Все — аристократы, белая кость. Все — патриоты. Все считают, что ты — немецкий шпион, развративший Маму и погубивший Россию.
При слове «Мама» Распутин вздрогнул, будто током пробило. Только он позволял себе так называть императрицу. В лицо, при посторонних.
— Откуда ты… — начал было он хрипло, но голос подвёл, слишком высоким был. Как и напряжение старца, видимое мне.
— Знаю и другое, — я перебил. — Знаю, что большевики следят. Что агенты охранки докладывают Александре Фёдоровне о каждом шаге. Что вчера вечером был ты у Вырубовой на Сергиевской. Что позавчера принимал Манасевича-Мануйлова, обсуждали поставки продовольствия. Что сегодня утром пришла записка от Мамы с просьбой молиться за Алексея Николаевича — у него снова кровь…
К тому, что нужно было говорить, попади я в нужное время и нужное место, был готов. В том блокнотике, где шла утка с утятами, было много странных деталей, вроде этих. А на память Миша Петелин с детства не жаловался. В четвёртом классе выучил наизусть поэму Дмитрия Кедрина «Зодчие». А там много текста. Были у Дмитрия Борисовича, замечательного поэта, фронтовика, так любившего жизнь и жену, и так странно погибшего, и другие стихи. И один был сейчас очень к месту.
В камнях вылуща, в омутах вымоча,
Стылый труп отрыгнула вода.
Остало́сь от Григорий Ефимыча
Много-много — одна борода!
После «много-много» я сделал паузу. В глазах «святого старца» полыхнула было надежда. Чтобы осыпаться осколками. Стих, больше похожий на эпитафию, именно так и звучал: монотонно, тяжко, как поминальный звон.
Дух пошел. Раки вклещились в бороду.
Примерзает калоша ко льду.
Два жандарма проводят по городу
Лошадь с прахом твоим в поводу.
Распутин побледнел. Но тут же гневно топнул и махнул рукой с зажатой папиросой.
— Ты… да ты иуда! Как в Писании Святом: апостол Фаддей, Иуда Иаковлев! Доглядчик, шпионишь за мною⁈ Кто послал? Родзянко? Гучков?
— Бог послал, — я шагнул ближе, — Святого Георгия Победоносца. Мне, павшему на полях сражений, которых можно было избежать, кабы послушал тебя Папа, да не полез в ту свару европейскую, собачью свадьбу. Пусть бы немчура щипала англичан да французов, наше дело — сторона. Но вон оно как вышло, Григорий Ефимыч. Нам с тобой не след спорить с Ними.
Я поднял глаза в серое и низкое небо Петрограда. Он вскинул голову вслед за мной, начал было креститься, но заметил папиросу, отбросил яростно.
— Ты можешь спастись. Папа, Мама, Русь святая могут спастись сегодня, Григорий. Один я не могу. Я умру нынче. Но прежде должен предупредить.
— Об чём? — глухо спросил он.
— О грядущем. Хоть и больно говорить об том, но в себе держать несравнимо больнее. Прими, отец Григорий, покаянье Фаддеево, дай груз с души снять. Давит он, много беды впереди, с сегодняшней ночи начиная. Угадал ты в том письме Маме. «Если же меня убьют бояре и дворяне, и они прольют мою кровь, то их руки останутся замараны моей кровью, и двадцать пять лет они не смогут отмыть свои руки. Братья восстанут против братьев и будут убивать друг друга. Когда ты услышишь звон колоколов, сообщающий тебе о смерти Григория, то знай: если убийство совершили твои родственники, то ни один из твоей семьи, т.е. детей и родных, не проживет дольше двух лет.»
Распутин схватился двумя руками за дверь, будто и у него отнялись ноги, как у меня в это утро.
— Быть не может… Ни единая живая душа ведь не могла…
— «Молись, молись. Будь сильным.» — продолжил я фразой из того же недавнего письма, оказавшегося и впрямь пророческим. — Не послушаешь меня — на самом деле живым не будешь. Ядом решат отравить, в пирожные те, с шоколадом, любимые твои, насыплют. В мадеру и вино. Да только у них, у дворян, кишка тонка окажется. Тот, кому выпадет жребий яду тебе дать, вместо него аспирину подмешает. Кочергой молотить станут. Из револьвера стрелять. Срам отрежут под самый корень, вместе с бородавкой.
Старец обеими руками схватился за мотню, и в самом деле едва не рухнув. Глаза его, ошалело распахнутые, смотрели с болью и му́кой. Но не от страха. Он, скиталец и странник, видел многое и многих. И на память тоже пожаловаться не мог. И внимательностью обладал вполне петелинской. Но вот вспомнить, где мог видеть меня, а я — его, да ещё настолько близко, никак не выходило. И это было тоже заметно.
— А потом в ящик от клавесина положат, отвезут в лес да спалят дотла, так что ни Мите, ни Варе, ни Матрёнушке, ни Параскеве Фёдоровне на могилку к тебе не прийти будет, Григорий. Не будет у тебя могилки-то, — закончил я с искренней грустью. Потому что подумал нечаянно, что и сам имел все шансы на подобный финал этого перехода.