Но лишь только сознание вернулось ко мне, как я поднял палицу и с криком:

- Бог помогает нам! - устремился на все еще скованные ужасом полчища неверных…

Но только немногие рыцари бросились за мной - других удержал страх последовать за человеком, которому таинственный знак предсказал страдание…

Но панический ужас лишил сарацин возможности защищаться: они слышали, что святой символ христиан - крест - служит в помощь взирающим на него с верою. Они видели этот крест спускающимся с неба и покрывшим своею сенью устремившихся на них неверных людей, брони которых носили на себе изображение того же священного символа - и они бежали перед горстью рыцарей-крестоносцев, за которых было само небо…

Такой был первый таинственный знак, указавший мне предопределение судьбы…

Под старость обыкновенно память сохраняет человеку с полной ясностью лишь картины и образы давно минувших лет - все после бывшее сглаживается, расплывается и исчезает, теряясь в пестром калейдоскопе пережитого. Может быть, картины детства и юности оттого и живее под старость, что самые впечатления молодости ярче, что они глубже врезываются в память и что чем дольше живет человек, тем слабее и слабее воспринимает его разлагающийся организм впечатления жизни.

Когда же я воскрешаю в моем воображении минувшее, мое детство и юность являются мне задернутыми туманной завесой, на которой, как на экране, лишь отдельными картинами рисуется все тогда пережитое. В массе действующих лиц, в разнообразнейших положениях я вижу в этих картинах себя. Но сознание мое уже не отожествляет тогдашний мой образ со мной самим, каким я сознаю себя теперь. Я ли это?.. Иногда мне кажется, что нет. Но временами какая-нибудь резкая черта вдруг будит во мне живое воспоминание, во мне пробуждается жгучее-скорбное или радостное чувство, и тогда я уверен, что событие, проходящее передо мной в моей памяти, было именно со мной, что это я являлся там действующим лицом.

Кто я и кто были мои родители? Когда и где я родился? Как обычны, как просты эти вопросы для всех почти без исключения людей! И как неразрешимы эти вопросы для меня! Но я попробую всей силой моего минута за минутой угасающего сознания восстановить в своей памяти все, преданное временем забвению, постараюсь, если не в яркой, то в правдивой картине воспроизвести минувшее.

I

Путь от Дамаска в Египет шел через Палестину. Караваны беспрерывной вереницей тянулись по этому пути, и звон колокольчиков, подвешенных к шеям верблюдов, далеко, вправо и влево, разносился по безмолвной пустыне. Пестрые одежды, сверкающие копья, колыхающиеся «корабли пустыни» - все вместе, озаренное горячим, жгучим солнцем, составляло полную ярких красок и кипучей жизни картину. Но раз в месяц по этой дороге проходил караван, любоваться которым выходили даже виноградари, с утра до вечера занятые в своих вертоградах. Предкам, отцам и дедам этих виноградарей был знаком этот караван, с неизменной правильностью совершавший свой путь. Обыкновенные купеческие, груженные всякой всячиной караваны были ничтожны в сравнении с этим караваном - посольским караваном, ежемесячно отправлявшимся в разные страны могучими фараонами Египта, с которыми состояли тогда в сношениях все властители Сирии и Вавилона, Ассирии, Месопотамии, Финикии и Филистимского побережья, а также и иерусалимский первосвященник. В те времена, с которых начинается моя повесть, повелителями Египта были поклонники солнца.

Я жил при дворе фараона, получая воспитание наравне со знатнейшими юношами. Но жизнь в Египте всегда казалась мне чуждой, и смутные воспоминания о родной земле часто тревожили мою душу, грезы рисовали сердцу родной священный город Иерусалим.

И вот когда пришлось мне, носившему тогда прозвище Аменописа, услышать, что мне приказано сопровождать посольский караван, направлявшийся через Палестину, сердце мое радостно забилось… Я говорю - мое, но я ли тот Аменопис? Я ли, умирающий теперь в стенах этого замка, полвека служившего мне тюрьмой?..

Но как бы то ни было, молодой Аменопис радостно собирался в путь. Но - увы! - родной Иерусалим ему пришлось увидать еще не скоро, хотя, может быть, именно благодаря этому он и нашел свое земное счастье.

Три уже раза Аменопис сопровождал караваны, но ни разу ему не приходилось пройти дальше Дуника, где он сдавал всегда караваны другому уполномоченному, родом сирийцу. В четвертый же раз, когда он выходил из Дуника, ему надлежало пройти по дороге через Сихем в Иерусалим, дабы доставить первосвященнику послание фараона.

Последние лучи заходящего солнца золотили Эфраимские горы, когда караван, с Аменописом во главе, спускался по каменистой тропе к прохладному источнику.

Хотя до Вефиля было всего два часа пути, но утомленные люди отказывались следовать далее, и караван остановился на ночлег. Прошло немного времени, и все, даже часовые, вооруженные мечами и копьями, погрузились в глубокий сон, и только молодой Аменопис не смыкал глаз. Странное, необъяснимое чувство какой-то предстоящей опасности перед чем-то неведомым сжимало его сердце… Кроме того, он предчувствовал, что скоро увидит близких, родных, которых не видал никогда, и их образ, как и его собственный, теперь - увы! - изгладился из его памяти, хотя жив в его сердце.

В Дунике караван Аменописа соединился с другим караваном, отправленным с посольством от одного из евфратских владетелей.

Еще беспокоило Аменописа присутствие в караване некоего Амида, подобно ему еще мальчиком воспитывавшегося вместе с ним при дворе фараона и бывшего его тайным недоброжелателем.

Аменопис, раздумывая об Амиде, представлял его себе в виде шакала - и вдруг где-то поблизости раздался вой настоящего шакала. Аменопис вздрогнул от испуга и в остаток ночи уже не сомкнул глаз.

Наутро, с рассветом, караван тронулся в путь. Неподалеку от Луса лежала группа камней, сложенных, согласно преданию, смиренным патриархом Иаковом на том месте, где он видел во сне ангелов, сходящих и восходящих на небо. Недалеко от этого первобытного жертвенника стоял каменный столб со священной надписью: «Богу Всевышнему», высеченной иерусалимскими первосвященниками.

На этом памятнике красовался свежий венок. У первых хижин Луса Аменопис и его спутники увидели молодую девушку с венком на голове из таких же цветов, какие были и на памятнике.

Миловидная, привлекательная девушка с робостью взглянула на проезжих, но ласковый голос Аменописа, спросившего ее, не она ли положила венок на памятник, ободрил ее. Она узнала в вопрошавшем своего соплеменника и отвечала:

- Да, конечно, это я нарвала цветов, сплела венок и повесила там.

Спутники Аменописа уже отъехали на несколько сот шагов и остановились у одного из четырех колодцев этого местечка; заметив, что начальник каравана заговорился с какою-то девушкой, они оставили его в покое, так что молодой человек мог беспрепятственно беседовать и наслаждаться созерцанием очаровательного юного существа.

- А как зовут тебя?

Аменопис пустился в расспросы, а девушка, в милом смущении, то вспыхивала, то медленно краснела.

- Ты откуда пришла?

- Мои родители звали меня Ревеккой, - заговорила девушка. - Они давно умерли, а я служу старому Тал май… Он обращается со мной как с дочерью. Один из наших соседей ездил в Иерусалим продавать шерсть; вернулся и говорит, что слышал там, что Аменопис скоро приедет в священный город. Тал май и послал меня в Вефиль помолиться за счастливое возвращение… Я еще до восхода солнца вышла, была там и помолилась. Эти самые голубые цветы - любимые мои цветы, поэтому я сплела из них венок и положила на памятник. Это только ничтожный дар благодарности Богу и моему господину, благодетелю.

Тут Аменопис готов был обнять молодую девушку; но он быстро овладел собой, воздержался, однако не мог остановить слез умиления - и слезы неудержимо покатились по его щекам… Ведь он услышал имя своего отца, мгновенно воскресшее в его памяти, и из уст такой милой девушки!