«Азирафаэль, ради Бо… Ради Сат… ради кого-нибудь, где ты?!.»

Ударившее из глубин памяти отчаяние, такое свежее, особенно страшное сейчас, когда Азирафаэль снова умирал где-то далеко, хлестнуло в грудь, словно струя ледяной волны из невидимого пожарного шланга. Кроули захлебнулся криком, как захлёбываются штормовыми волнами. И диким, безумным рывком, свойственным скорее смертельно раненому животному, чем одному из высокопоставленных (когда-то) демонов Ада, перекатился на колени. Взвыл, ощущая, как появляется ещё один ожог, теперь уже на передней части голеней, и почти сверхъестественным усилием забросил себя на ближайшую скамью.

Туман в голове медленно рассеивался; потрясённый произошедшим пастор молчал, сквозь качающуюся перед глазами кровавую муть Кроули видел испуг и изумление на его изрезанном морщинами лице. В сознании шевельнулась робкая мысль попытаться выдать себя за эпилептика, и демон судорожно ухватил её за ускользающий хвост, отчётливо понимая: в <i>этой </i>церкви и <i>этот </i>священник не просто развоплотит его, а полностью уничтожит саму его сущность, даже не прибегая к помощи святой воды. Он жалко улыбнулся старичку, с трудом выдавливая из себя что-то вроде «простите-как-глупо-получилось-проклятая-эпилепсия…». Трясущейся рукой провёл по лицу, стирая всё ещё катящиеся из глаз слёзы…

…и только сейчас понял, что очков на нём больше нет.

Он замер за полувздохе, с рухнувшим куда-то в желудок сердцем осознавая, что пастор молчит вовсе не от удивления. А потом старичок-священник выпрямился, почти ощутимо становясь выше ростом, и поднял руку в крёстном знамении:

— Exorcizamus te, omnis immundus spiritus, omnis satanica potestas…

***

Азирафаэль никогда не считал себя смелым. О, нет, он, конечно, делал то, что должен был делать, и при необходимости вполне мог преодолеть свою робость и нежелание проблем, чтобы совершить что-то важное. Но нельзя сказать, что ему это нравилось. Если Кроули, казалось, наслаждался риском, буквально купаясь в адреналине и заставляя его хвататься за сердце, уже почти ощущая ожидающее их крайне неприятное развоплощение, то сам он предпочитал покой и комфорт. Он вполне мог месяцами без перерыва бродить по полю боя, исцеляя раненых и утешая умирающих. Мог терпеть отвратительную погоду, изображая из себя доблестного рыцаря, во славу Небес. Разумеется, он всё это делал. В конце концов, это была его работа. Если вдуматься, он начинал, как защитник, и не совсем его вина в том, что первая необходимость защищать потребовала от его совести отдать своё оружие тем, кому оно было нужнее.

И всё-таки, если была возможность, он предпочитал безопасность и комфорт приключениям и излишнему риску. Он любил книги, и запах свежих булочек, и уютный свет лампы в полутёмной комнате — всё то, чего не было и никогда не могло быть на холодных, стерильных, пронизанных слепящим светом Небесах. Он любил Рай (на самом деле, он не мог не любить его, он ведь был ангелом, любовь была его сущностью), но Землю, со стыдом признавался он себе, он любил куда больше. И страстно желал, чтобы неприятных недоразумений, способных его хотя бы на время разлучить его с привычным физическим телом, было как можно меньше. И он, на самом деле, очень боялся того, что могло отнять у него всё, что ассоциировалась у него с Землёй — не на время, а навсегда.

Наверное, если бы его однажды спросили бы, на что, по его мнению, похожа смерть — настоящая смерть, которая крайне редко угрожала эфирным и эзотерическим созданиям — он сказал бы, что она похожа на «никогда больше». Никогда больше не кормить уток. Никогда больше не открыть старинную, пахнущую пылью и древним пергаментом, книгу. Никогда больше не попробовать устриц и кремовых пирожных.

Никогда больше не спорить с Кроули.

В последние годы (века? Тысячелетия?) это последнее «никогда больше» пугало его всё сильнее. Он знал, что Кроули есть. Даже если он обижен и не отвечает на звонки. Даже если он улетел на другой конец земного шара, не потрудившись предупредить о своей отлучке. Даже если он впал в спячку на добрую сотню лет. Он есть. И однажды он снова появится на пороге его книжного магазинчика, бодрый и отвратительно современный — появится и тут же сделает что-то, что заставит Азирафаэля пожалеть, что спячка не продлилась ещё пару десятилетий. Но даже если и нет — он всё равно будет. Будет гонять на своём безумном автомобиле, распугивая прохожих и изо всех сил делая вид, что без раздумий готов сбить парочку-другую пешеходов. Будет запугивать свои несчастные растения, которые, бедняги, так никогда и не узнают, как этот странный демон на самом деле любит их. Будет слушать отвратительно-громкие композиции авторства безумного, но гениального наркомана, которым он так восхищался при жизни и которого, знал ангел, втайне оплакивал после его ухода. Возможно, иногда рядом с ним будет он, Азирафаэль — и тогда музыка будет немного тише, а скорость чуть-чуть, самую малость, ниже. Но даже если и нет — он всё равно будет. Даже если не будет самого Азирафаэля. Кроули — будет. А значит, смерти — настоящей, пугающей ангела до дрожи в крыльях — смерти не будет. Ведь самого главного, самого дорогого, самого пугающего «никогда не» не случится. И это немного примиряло его с мыслью о том, что Небеса не простят и рано или поздно придут за предавшим Свет ангелом.

Нет, Азирафаэль не считал, что достоит звания «Стража Восточных Врат Эдема». Не думал, что вообще достоин называться кем-нибудь вроде «стража» или «хранителя». Никогда. И сейчас ему даже не было стыдно за тот отчаянный, выкручивающий внутренности страх, который раздирал его на части, заглушая даже боль в искалеченных крыльях. Он боялся. Боялся смерти, боялся возвращения боли, боялся, что его палачи вернутся, чтобы закончить то, что начали с его крыльями. Боялся, что эта агония никогда не закончится; и ещё больше боялся, что она, наоборот, закончится.

Но больше всего он боялся, что в Кроули окажется слишком много добра, которое не позволит ему скрыться на край света, оставив своего больше-не-врага на произвол судьбы.

Азирафаэль боялся, что Кроули придёт за ним. Потому что тогда, неважно, сколько ещё будет книг, и булочек, и уток в Сент-Джеймском парке, и всего остального, для него всё закончится. Смерть — это «никогда не». Азирафаэлю хватит всего одного «никогда не», чтобы больше никогда, никогда, никогда не быть живым.

Он боялся, что Кроули попытается его спасти.

…И презирал себя за тоскливый, муторный страх того, что Кроули не попытается <этого сделать.

Он никогда не считал себя смелым…

Глава 3

Кроули кричал. Когда-то ему казалось, что он вполне неплохо умеет терпеть боль — в конце концов, он ухитрился прокатиться на бентли по М25, когда та была охвачена адским огнём, и это была совсем не увеселительная прогулка. Сейчас он понимал, что та боль была всего лишь лёгким дискомфортом по сравнению с агонией, которая сжигала его сейчас. Ему казалось, что каждая клетка его тела горит, плавится под огненным дыханием чёртового экзорцизма чёртова маразматика Льва XIII. Каждое слово ненавистной латыни вонзалось в него, подобно раскалённым иглам. Горело тело, горел разум, горела сама сущность демона, проклятая в момент Падения с Небес. Со слабым хлопком развернулись в физический план, судорожно забили, сшибая с мест соседние скамейки, чёрные крылья — он не хотел, нет, не хотел, в конце концов, он не безумец… Но он больше не мог контролировать себя. Молитва была призвана, чтобы уничтожать демонов. Целиком, без остатка. Не изгонять, не подчинять — убивать. Быстро и надёжно. Он не смог бы спрятать зримое выражение своей инфернальной сущности, даже если бы у него были для этого силы.

А их не было. Боль вгрызалась в плоть, раскалывала кости, плавила разум, не отпуская ни на мгновение. Она не давала поблажки ни на миг, не позволяя хотя бы набрать воздуха в грудь, и он не мог уже даже кричать, только скулил, корчась на всё ещё каким-то чудом стоящей скамье, как раздавленная колесом змея. Мышцы (у него ещё есть мышцы?! Ещё что-то осталось?..) сокращались, казалось, все одновременно, то выгибая его тело дугой, то заставляя скрючиваться в изломанный страданием комок. Голос священника слегка подрагивал, то ли от страха перед порождением ада, то ли от невольной жалости к мучениям умирающего демона. Но слова оставались чёткими, а между строками экзорцизма не появлялось ни единой паузы, которая могла бы дать ему шанс хотя бы молить о пощаде.