– Но это же и есть Флориан, разве ты не видишь? Я начал рассказ, когда он еще был жив, и, если я продолжу писать, он в некотором смысле будет жить дальше.
– Ах вот как? И где же он? – Слова звучали зло, на губах ее была пена. – Я его не слышу, а ты? Его игрушки не разбросаны по полу. Они в том ящике в погребе. Теперь его одежда всегда такая чистая! – Она встала и выбежала из комнаты, от боли утраты ей хотелось умереть самой, хотелось, чтобы умер муж, чтобы умерло все.
Он надел пальто и вышел в ночь. Три дня стояла прекрасная погода, на редкость теплая для этого времени года, обычно ранней весной гораздо мрачнее и холоднее.
От разбросанных в сельской ночи звезд он ощутил себя опустошенным и потерянным. Единственное, чего ему хотелось, – это написать рассказ для своего умершего сына.
Он пошел к деревьям, к темным коротким теням на фоне залитой лунным светом земли. В деревне одиноко лаяла собака, какая-то машина уезжала в ночь.
Ночь, полная тайных даров для него: запах покрытых росой сосен, падающие звезды, голоса зверей… Но он стоял слишком одинокий и испуганный, чтобы принять их. Он был слишком молод и благополучен, чтобы думать о собственной смерти, но равновесие было нарушено, и ему совсем не хотелось держать свалившуюся на него тяжесть. Его сын умер, а жена отгородилась в непроницаемом сознании вины.
Открылась дверь, и вошел его сын, одетый ко сну.
– Па-ап, я принес тебе подарок.
Он положил ручку и взглянул на уменьшенную версию ребенка, о котором писал в рассказе.
– Мама говорит, что ты работаешь, но я принес тебе подарок.
Мальчик, с недавно подстриженными к лету под горшок, как у монашка, волосами, протянул отцу нелепое сооружение из синего конструктора.
– Это самолет, па-ап. Смотри. – Он положил его отцу на стол и подвигал взад-вперед, гудя по-самолетному, в меру своих возможностей трехлетнего малыша. Самолет прополз по только что написанным страницам, через пустую пепельницу и красную нераспечатанную пачку сигарет.
Из другой комнаты раздался голос жены, предупреждавшей ребенка, что папа работает и лучше немедленно выйти из комнаты. «А то смотри у меня!»
Мальчик шаловливо посмотрел на отца и, торжествуя, выбежал из комнаты.
В другой комнате работал телевизор. Он слышал голоса, бормочущие по-немецки, слышал, как хлопает дверью ребенок, шаги жены – более тяжелые и медленные теперь, когда она была в конце беременности.
Как всегда, в процессе написания он читал рассказ ей. Она делала толковые и полезные замечания, но его интересовало, что она действительно чувствует в этой истории. Как она воспринимает хотя бы придуманную смерть их любимого сына или горечь и приближающееся безумие, которое он приписал ей в этой странной и в конечном итоге ненужной истории?
Несколько дней назад он взял мальчика в парк поиграть в песочнице. Это было сразу после обеда, и других детей поблизости не было. Мальчик, проворный и бесстрашный, запрыгнул на лесенку и полез по красному железному переплетению. Пока отец смотрел на играющего сына, ему в голову пришла строчка: «У них был самый красивый ребенок в мире». Она взялась ниоткуда, но понравилась ему, и он обкатывал ее, как стеклянный шарик в руке.
Жизнь моей преступности
Я ничего не понимаю в лошадях. Они эффектны, нервны, зачастую красивы. Но совершенно меня не трогают. Как могло нечто такое большое и сильное позволить до такой степени себя приручить?
Я выгуливал в парке собаку. Первое пышное прикосновение весны наполнило день острыми и сочными запахами. Я люблю забывать ароматы времен года, а потом узнавать их снова, как в первый раз. Собака сходила с ума. Я спустил ее с поводка, и она заметалась, не зная, куда броситься сначала, желая всего сразу. Она была совсем молодая, глупая и преданная. Мы наслаждались обществом друг друга.
В парке две параллельные тропинки – одна для пешеходов, а другая для наездников. Щенок не знал, за что принять эти движущиеся горы, которые медленно цокали копытами мимо. Но вместо того чтобы гнаться за ними, собака замирала, и единственным признаком жизни у нее был длинный белый хвост, метавшийся туда-сюда, как автомобильный дворник в ускоренном режиме.
Полчаса мы гуляли, не встречая лошадей. Собака словно забыла об их присутствии в своей вселенной, пока из-за спины не донесся шум далекого галопа, и бедняга аж подпрыгнула высоко в воздух. Плюхнувшись, она приникла к земле, как будто на нее напали. Я громко рассмеялся и обернулся взглянуть, заметил ли всадник это представление. Галоп замедлился, и лошадь возмущенно всхрапнула – почему остановились? Почему меня сдерживают? Бурая шкура лоснилась, под ней перекатывались мускулы. Лошадь отвернула голову в сторону, глаза и зубы сверкали белым. Я не сразу узнал мужчину в седле, но когда узнал – вот так сюрприз! Гордон Эпштейн. Один из величайших, выдающихся вралей, каких я только знал.
– Гарри Радклифф! Что ты делаешь в Европе?
– Привет, Гордон. Работаю над одним проектом около Зальцбурга. А ты?
Прежде чем он ответит, позвольте рассказать вам об Эпштейне. Мы познакомились с ним в частной школе двадцать пять лет назад. Некоторые люди с возрастом меняются, в то время как другие лишь еще больше становятся такими, какими были в пятнадцать лет. Гусеницы против змей. Эпштейн был змеей. Его единственным талантом было умение успешно врать. Он был прирожденным вруном, как другие дети – прирожденные спортсмены или интеллектуалы. Но помните, что лишь немногие из нас в самом деле спортсмены или умники, а врем мы все. Так что, чтобы стать выдающимся вруном, нужно быть в то же время более проницательным, находчивым, восприимчивым (список можно продолжить), чем окружающие. Хотя бы для того, чтобы не попасться. Когда в свои пятнадцать лет десятиклассник Эпштейн пришел в эту школу, он был никем (как и все мы). Несколько месяцев он присматривался, а потом начал свою игру. Эпштейн купил заводил и вожаков точно отмеренной дозой лести, панибратства, злословия и политиканства. Учителя любили его, так как он знал достаточно, чтобы хорошо учиться, но не блистал настолько, чтобы тягаться с ними или каким-либо образом их срезать. Он изучал иностранные языки и немного занимался непрофилирующими видами спорта – европейским футболом и кроссом, – что позволило ему собрать команду. Крепкий хорошист, спортсмен школьного уровня, достаточно сильный парень, чтобы люди охотно водились с ним. Кто-то сказал, что мир делится на два сорта людей: тех, кого мы встречаем словами «Вот здорово!», когда они входят в комнату, и на тех, при виде которых мы чертыхаемся. К концу нашего второго года обучения, когда появлялся Гордон, большинство в школе говорили: «Вот здорово!»
И все же основными успехами он был обязан своему непомерному бесстыдству. Понаблюдайте за Эпштейном хорошенько, и вы поймете, какие усилия он прилагал, – по взглядам, полным тревоги, усталости или прямо-таки страха, которые он часто бросал по сторонам, по улыбкам, с которыми он плел свою паутину и рассказывал сказки, в то же время мучительно припоминая прошлые враки; они, наподобие опасных зверей в клетке, требовали постоянного присмотра и кормежки, не то сломают ограждения и набросятся на тебя.
Его не раскусили до выпускного класса. Однако к тому времени он был уже вне досягаемости для товарищей. Староста класса, полная стипендия в хорошем университете, на весеннем балу – под ручку с девушкой, которая прилетела из Калифорнии на выходные и только и делала, что с гордостью и вожделением пялилась на него.
Как Эпштейна раскусили – это долгая история. После трех лет пребывания в одной школе удалось проследить источник некоторых его обманов и махинаций. Порядочные люди, некогда верившие ему, начали поговаривать: «Эй, что бы это значило?» – и делиться своими подозрениями с другими. Возможно, к выпуску уже полкласса знали правду. Но те, кто не знал, защищали его достаточно упорно, чтобы заставить остальных придержать гнев и ворчание при себе.