Прошлой ночью от нечего делать я пробрался к умершим и пощекотал отца. Он терпеть этого не мог. Его труп лежал в той же позе, как в последний раз, когда я его видел, на похоронах. Так торжественно. Так окончательно. Еле прикрытые глаза создавали впечатление, что он вот-вот откроет их; прямые, как линейка, губы, персиково-багряные щеки.
Он всегда боялся щекотки и смеялся от любого прикосновения. А от прикосновения к ребрам просто сходил с ума. Даже мертвый он подскочил и взмахнул мертвыми руками, стараясь схватить мои. Даже мертвый.
Если ты «соединился», можешь вытворять такие вещи. Если ты часть своего целого, если соединился с остальными четырьмя частями, то обретаешь особые способности, проникаешь в суть вещей. Понятно, щекотание мертвых – не из самых важных даров, но, услышав, что это возможно, я решил попробовать. И другие одобрили. Нам понравилось его замешательство. Нам нравилось любое чужое замешательство.
Ведь так мало возможностей порадоваться. Кто сказал, что истина делает свободным? Когда двадцать лет назад Эдди Девон узнала правду о кровосмесительстве в собственной семье, это свело ее с ума. Это привело ее в сумасшедший дом и к двумстам фунтам веса, превратило в существо, пишущее дерьмом на чужих стенах. Когда Клинтон Дайкс нашел у себя в кармане ракушку и понял, что является одной пятой целого, он не бросился на поиски Бога или остальных частей – он занялся проституцией. Говорит, что сам не знает почему. Эдди не говорит ничего. Но мы обсудили это между собой и поняли, что эти двое, вероятно, почувствовали нечто такое, чего остальные из нас не ощутили. Нечто такое, что не давало им поделиться своим знанием. Особенно Эдди. Она так старалась уйти от нас, не дать свершиться нашему воссоединению. Ее ярость и умопомрачение были потрясающи. Теперь мне только хотелось бы, чтобы они оказались тогда более успешны. Она так отчаянно старалась скрыться от нас, но в конце концов мы ее поймали и притащили в свой лагерь, как приносят, повесив вверх ногами на жердь, лютого зверя из джунглей. Даже когда мы приволокли ее в мороженицу, чтобы показать пятерку, излучающую небесно-голубое сияние, она кричала, и плевалась, и делала все, чтобы мы не смогли соединиться с ней. Но мы «победили».
Помню момент перед тем, как это произошло, выражение полного триумфа у нас на лицах – у Биллы, Блэр, Клинтона и у меня. Я подумал: боже мой, у нас у всех одно выражение на лице – а что же будет, когда мы соединимся? Мы тоже засияем голубым или будет что-то совсем другое? Каждый цвет имеет собственную прелесть. Мне нравились те девушки, я завидовал их голубому ореолу, но что, если, когда мы соединимся, наш цвет будет еще великолепней? Выплывет за край спектра, за предел вообразимого? Мы ждали этого момента два года. Ждали, когда пройдут ожоги Блэр, а потом, когда она поймет, кто мы. Потом – пока мы разработаем и приведем в исполнение план, как поймать Мясную Бабу и заставить присоединиться к нам. Все это и кое-что еще потребовало двух лет, но воссоединение не заняло и секунды.
Как мы кричали! Как мы кричали, поняв всю мучительность нашей правды, всю мерзость нашего цвета. Все стремятся на небеса, все хотят светиться небесно-голубым. Но правда ни справедлива, ни почтительна. И очень многие из нас, узнав свой цвет, оказываются приговорены к нему, а не пожалованы им.
Лицо не к лицу
Мой отец был человеком дотошным и аккуратным. Он учил нас всегда пересчитывать сдачу, не отходя от магазинной кассы, проверять шины велосипедов перед поездкой, чистить зубы движением щетки вверх-вниз, а не только – и не столько – влево-вправо.
Благодаря отцовской дотошности и аккуратности – а также тому, что он относился к чужим деньгам не менее бережно, чем к собственным, – дела его неуклонно шли в гору, и жили мы припеваючи. Осенним днем вы могли видеть его сгребающим в кучи оранжево-коричневую листву перед элегантным фасадом нашего коннектикутского дома. Этот же человек мог попасться вам на глаза в ближайшем супермаркете, когда он с парочкой своих детей делал закупки для барбекю: угольные брикеты, кукурузные початки и стейки толщиной с телефонную книгу.
Единственное, что было с отцом неладно, – это бессонница, которая год от года мучила его все сильнее. С детства мне отчетливо запомнились такие сценки: проснувшись посреди ночи, я иду в туалет или вниз на кухню и всякий раз застаю отца читающим книгу в гостиной либо жующим за кухонным столом сэндвич с яйцом и луком (который, по его словам, оказывал на него усыпляющее действие). И он всегда был рад моему появлению. Сейчас, повзрослев, я понимаю, что отец радовался не столько мне конкретно, столько вообще полуночной компании, пусть даже и недолгой, ибо через несколько минут я начинал клевать носом и отправлялся обратно в спальню.
Я говорю об этом потому, что среди всего унаследованного мною от отца оказалась, к несчастью, и бессонница. Правда, сам он утверждал, что бессонница является счастливым даром, позволяющим ему в течение суток сделать больше, чем может любой другой человек. Ему, видите ли, нравилась загадочная тишина глубокой ночи. А вот мне она совсем не по нутру, но это не суть важно для данной истории, которая непосредственно связана с одной бессонной ночью, пережитой мною в недавнем прошлом.
Думаю, у отца когда-то была любовница, хотя сказать это с полной уверенностью не могу даже сейчас. Я никогда не рискнул бы спросить об этом у мамы, которая очень любила отца, а после его смерти только тем и занималась, что сортировала воспоминания, пропуская их через своего рода «благостный фильтр», сохраняющий только счастливые либо сладко-печальные эпизоды их совместной жизни.
Тема вероятных любовных похождений отца всплыла в связи с еще одной его особенностью: он был совершеннейшим денди в том, что касалось одежды. Он тратил на одежду многие тысячи долларов, причем никогда не был полностью удовлетворен достигнутыми результатами. Никогда. Серые костюмы, синие костюмы, серо-голубые костюмы. Вешалки для галстуков тянулись по всей длине створок необъятного платяного шкафа, сделанного по спецзаказу. Доступ к этому шкафу был настолько строго запрещен детям, что мы невольно ежились, даже просто проходя мимо него. Когда нам в школе начали преподавать немецкий, я понял, что самым подходящим к данному случаю словом было «verboten», звучавшее неумолимо и жестко, в отличие от смягченно-пришепетывающего «запрещено».
Ежегодно отец на несколько недель уезжал по делам в Европу. А через месяц-два после его возвращения к нашим дверям начинали одна за другой прибывать красивые коробки с надписями типа «Charvet» или «Hilditch & Key», наполненные шелковыми галстуками либо хлопчатобумажными рубашками нежно-молочной белизны. Костюм? Нет, он покупал костюмы – множественное число. Он лично знал половину продавцов в «Paul Stuart» и стал одним из первых получателей персональной платежной карточки «Brooks Brothers».
Для нас, детей, одежда не имела никакого значения, кроме случаев, когда нам хотелось иметь точь-в-точь такие же кроссовки, в каких выходили на площадку Боб Коузи или Вилли Ноллз. В остальном же, будь у отца хоть миллион модных свитеров, что нам с того? И что с того, если мамин платяной шкаф был вдвое меньше отцовского, а сама она неодобрительно цокала языком всякий раз, когда он объявлялся на пороге с очередной покупкой в руках, слегка сконфуженный, но притом чрезвычайно довольный собой? Если бы я спросил маму сейчас, она наверняка сказала бы с улыбкой: «У твоего отца была одна слабость – новые костюмы. Дайте ему новый костюм, и он целый месяц будет ходить счастливым».
Но в жизни все отнюдь не так просто. Сейчас у меня есть собственные дети, и я очень боюсь, что через двадцать лет они будут помнить обо мне как раз те вещи, о которых им лучше было бы не помнить вообще. По своему опыту знаю, что детям гораздо ярче запоминаются не какие-то действительно важные события, а всякие пустяки, в определенные моменты резонирующие с детским сознанием. В возрасте девяти лет я стал свидетелем жуткой сцены: автомобиль задавил пешехода всего в нескольких шагах от меня, однако та трагедия осталась в памяти лишь чередой смутно-неприятных образов. Зато я намного отчетливее, вплоть до мельчайших деталей, помню день, когда впервые пошел с отцом на бейсбольный матч – играли «Нью-Йорк янкиз» – и, поскольку было очень холодно, на протяжении всей игры держал руки в кармане отцовского пальто. Тогда же я впервые попробовал кофе – отец сказал, что этот напиток меня согреет. Я и сейчас, вспоминая об этом, ощущаю тепло того самого кофе, который я прихлебывал из бумажного стаканчика на стадионе.