– Инграм, мне очень жаль, что с твоим другом это случилось, но должна тебе сказать: ты выглядишь чудесно. Это трудно объяснить, но с тех пор, как ты вошел, я удивляюсь, каким живым и бодрым ты кажешься. У меня этого не так много. Мне нравится моя семья, моя жизнь, но ты, похоже, просто влюблен в свою. Понимаешь, что я имею в виду? У тебя как будто чудесный роман, и ты словно излучаешь какую-то огромную энергию. И надежду! Завидую тебе, Инграм. Ты такой счастливый. Немногие из моих знакомых так любят свою жизнь. Они просто живут и ждут, что будет дальше. А ты своей не можешь насытиться!

* * *

Я поехал в ближайший ресторан и посадил Клинтона Дайкса перед собой. Не успел я начать допрос с пристрастием, как он закурил сигарету и широко улыбнулся, словно говоря своим довольным видом: вот я все и доказал.

– Что все это значит?

Он подался вперед:

– Разве ты не слышал, что она сказала о твоем виде? Я про то и говорил! Сейчас твой момент, и Билла нашел тебя. Именно здесь, сейчас ты в своем зените! Со мной это произошло, когда я учился в школе. Этот гад точно знает, когда это с тобой произойдет.

– Давай сначала. Расскажи все по порядку, Клинтон.

Через стол я ощутил всю тяжесть его разочарования. Как я не понимаю, когда все так просто?

У меня было ощущение, будто все мое тело заряжено электричеством, от которого покалывало кожу. То, что он сейчас скажет, изменит все. Он засунул руку в карман и вытащил морскую ракушку размером с монетку. Помню, Майкл говорил, что Фанелли в юности всегда носил в кармане интересные штуковины.

Клинтон протянул ракушку мне.

– Ничего не напоминает?

Я взял ее, покрутил в руке и вернул.

– Нет.

– Еще напомнит. Скоро ты сунешь руку в карман, и там окажется такая же. Может быть, завтра, но наверняка скоро. Ты подумаешь: «Где я ее подобрал?» Это всего лишь ракушка, так что ты забудешь о ней и сунешь обратно в карман. Но тогда-то все и начнется: в день, когда найдешь ее, ты будешь уже там.

– Где? Какое это имеет отношение к знакомству с Блэр и Майклом?

Он заказал стакан чаю со льдом и, прежде чем заговорить, надолго жадно припал к нему. Его щеки втянулись так, что стали видны зубы, но, глотая, он не сводил с меня глаз.

– Ладно, слушай: Майкл называет это ключевым временем. В детстве он никак это не называл, но теперь, «взрослый», называет так… Похоже, что у каждого есть в жизни особое время, когда ты в максимальной степени таков, каков ты и есть на самом деле. Понятно, о чем я говорю? Например, у Гитлера могло быть «ключевое время» в пятнадцать лет. Не когда он вырос и стал фюрером Германии, или еще какое-то. Может быть, когда он впервые посмотрел на еврея и понял, что ненавидит его. Ненавидит всю их вонючую кодлу… Из чего я заключил, что ключевое время – это когда ты больше ты, чем в любое другое время своей жизни. У многих это случается, когда они в расцвете славы. Знаешь, как мальчик в школе, круглый отличник, капитан школьной команды, и к тому же у него классная девчонка. И все, происходящее с ним потом, – это ступени вниз. Он выходит из школы Мистером Зашибись, но потом кончает продажей фар или баскетбольных мячей. Месяц или год, или не знаю как долго, этот парень… Майкл всегда говорил, что это как смотреть в бинокль: нужно настроиться, прежде чем картина окажется в фокусе. Однажды в жизни ты оказываешься в фокусе. К разным людям это приходит в разное время, но обязательно приходит. Рано или поздно каждый человек на земле находит в кармане ракушку. Даже если живет в пустыне Сахаре или еще где-либо! Но никто не может сказать, как долго продлится этот момент. Майкл говорил, у одних он длится годами, а у других быстро заканчивается. Для некоторых это всего пара дней.

Что встревожило меня в словах Клинтона больше всего – это как близко он коснулся того, что я думал о Блэр, когда полчаса назад мы были у нее. Мысль о ключевом времени была не так уж нова, все мы знаем, что в жизни бывает период, когда мы сияем ярче всего.

Но он говорил не о том. Он приводил пример за примером, подчеркивая всякий раз, что, достигая этого заветного, блестящего периода жизни, мы не навсегда остаемся… своей истинной сущностью. Чаще «ключевой момент» приходит и уходит без нашего ведома. Вот почему столь многие из нас удручены и несчастны: это наша жизнь, но мы не имеем представления о ее настоящих взлетах и падениях, моментах подлинного триумфа, или поражения, или истинного осознания.

И вот нам, как детям, суют в карман ракушки, сообщая: вот оно. Воспользуйся своей истинной сущностью, если сможешь! Сделай все правильно, и вся твоя жизнь изменится и обретет глубину. Единственное, с чем я могу сравнить это, со слов Клинтона, – с кратким мгновением после оргазма, когда мы остаемся вне своего тела и смотрим, где мы и почему здесь оказались.

– И Майкл умеет увидеть это в людях?

– И не только видит, но умеет заморозить их в этом состоянии. Вроде бы оказывает большую милость, да? Замораживает тебя посреди твоего сраного «ключевого момента», и ты остаешься гнить в нем тысячу лет…

– Как это – «замораживает»?

– А как ты думаешь, как эскимосское иглу? Нет! Он делает нечто, от чего ты просто останавливаешься. Ты живешь, и все такое, но с твоим телом больше ничего не происходит. Ты не становишься старше. Мне пятнадцать, то есть мне с виду пятнадцать, с того дня, как я отделал Фанелли… Можно взять еще чаю со льдом? Слушай, я застрелил этого мерзавца и убежал. Я бегал от своего старика всю жизнь, так что в этом не было ничего нового. Я поехал в Нью-Йорк. Там можно заиметь деньги, если позволить им делать с тобой то, чего они хотят. Потом, когда похолодало, я на попутках отправился во Флориду. Знаешь, Флорида и Нью-Йорк были моими местами обитания… Но потом шли годы, а я все не рос. Мои ноги не становились больше, и одежда не становилась мала, я не становился выше, и наконец даже тупица понял бы, что тут что-то не так и дело серьезное. Я был большой. До того я всегда был рослым, но вдруг все перестало расти. И мое лицо оставалось все тем же – то есть мне не приходилось бриться, и все такое.

Принесли второй стакан чаю и заказанный мною горячий бутерброд с сыром. Я был голоден, но не брал бутерброд, пока Клинтон большими глотками не выпил свой чай и тыльной стороной руки не вытер рот.

– И вот, короче говоря, я повстречался с этим парнем Ларри с Нью-Йоркского автовокзала. Он выглядел старше меня, и мы разговорились. Это случилось года через два после Фанелли, мне было, наверное, лет семнадцать.

– И ты никогда не беспокоился, что полиция схватит тебя за убийство? – Я взял бутерброд, посмотрел на него и положил обратно.

– Я понемногу привык к этому. Сначала беспокоился, но потом ничего не случилось: копы не являлись, никто не приставал, и я, поверишь ли, просто забыл об этом. Но знаешь, почему копы не пришли за мной? Из-за Майкла. Он все время знал, где я и что делаю. После того как заморозит, он тебя защищает. Так я это называю – заморозка. Может быть, ты ему потом понадобишься для чего-то, и он не хочет, чтобы с тобой что-то случилось. Ты будешь есть этот бутерброд?

Я пододвинул ему тарелку.

– Почему я должен всему этому верить?

– О, да я же еще ничего не рассказал! Почему ты должен верить? Можешь ничему не верить. Я рассказываю для твоего же блага.

– С чего бы это тебе заботиться о моем благе?

Ухмылка медленно расползлась по его лицу.

– Да я и не забочусь. Я пекусь о собственном благе. Дай мне рассказать до конца… Так вот, на Нью-Йоркском автовокзале я повстречался с Ларри. И вдруг он достает ракушку и спрашивает, нет ли и у меня такой. Довольно странный вопрос. Но я сказал: да, есть, и давно. Ну и что? А он меня спрашивает, не знаю ли я парня по имени Майкл Билла! Представляешь, что я почувствовал, услышав этот вопрос?

– Ларри был одной из жертв Майкла?

– Именно. Жертва Майкла, и собрался рассказать мне обо всем. Сказал, что узнал меня, как только увидел. И знаешь что? Он не врал – после того как Майкл тебя заморозит и ты поймешь, в чем дело, ты начинаешь узнавать себе подобных.