— Иногда представляю себе, — глухо говорил Сагайда, — что было бы, если бы всё на свете было единым. Что б ни языков, ни кордонов… Ни войн… Города хорошие, белые. Хочешь — езжай в Багдад. Хочешь — в Буэнос-Айрес… И люди стали бы все равными, свободными… А то не живут, а бродят по миру и лязгают зубами…

И после паузы добавил уже другим тоном:

— Если б я встретил того немца, который украл мою дивчину, представляешь? А?

— Разве только у тебя, Сагайда? Сколько они украли наших людей? А сколько они украли, покалечили людских надежд, ожиданий, прекрасных планов? У меня все время перед глазами стоит Брянский, звучит в ушах его голос. Помнишь, он как-то сказал: «Всё, всё мы отдаем тебе, Родина, даже наши сердца…» Как это справедливо! Разве в самом деле мы не отрекаемся от всего, на что имели право на земле! И личное счастье, и собственные желанья, все мечты и все чувства мы слили в одно-единое стремление — жажду победы… Может, потому она, Родина, для нас становится еще дороже, еще прекрасней, чем больше лишений мы переносим за нее. Вот прожил я двадцать лет. Конечно, сталкивался с разными людьми, были среди них и хорошие, были и мелкие, завистливые, злые. Но — странно — сейчас эти последние забылись, вспоминаются только хорошие люди, и вся наша страна от севера и до Памира представляется прекрасным единым лагерем только хороших, честных, трудящихся людей… Великодушен народ, пославший свои тысячные армии для освобождения Европы!

Среди бойцов, копавшихся поблизости в темноте, кто-то громко стукнул лопаткой о камень.

— Знаете, чем бы я казнил Гитлера и всех виновников войны, если бы поймал их? — послышался голос из ячейки. — Я его не стрелял бы… Я б только выволок его из кресла и засадил бы в этот окоп, полный грязи, и пусть бы он копал и копал все осенние ночи, пока не сгнил бы в этом болоте. Пока не нажрался бы этой грязищи… Тогда больше не захотел бы воевать никакой министр!

Только окопались, как прибежал вестовой из батальона и доложил, что приказано сниматься и итти вперед, потому что противник отступает.

Сагайда подал команду вьючить лошадей.

Скользя и вытягивая один другого за руки, словно на скалу, перебрались через насыпь, и снова темная пустыня залегла перед ними. Среди черного океана, как багровые острова, вздымались пожары. Ближние и дальние, они своими неподвижными заревами вызывали ощущение космической беспредельности этих темных просторов. Казалось — иди хоть столетия, все будет под ногами чавкать вязкая земля, будет сеять и сеять нескончаемый дождь, всё будут выситься в темноте неподвижные острова крутых розовых скал.

Далеко за полночь бойцы Сагайды приблизились к одной из багровых сопок, и Черныш увидел, что нет никакого скалистого острова из розового камня, а есть лишь длиннющие скирды, конюшни, сараи, которые горят со страшным безразличием. По временам затрещат балки, с грохотом посыплется раскаленная черепица с крыши, и опять все горит медленно и ровно.

Не горел только господский дом в центре просторного двора, озаренный со всех сторон пламенем. Стройные белые колонны, увитые диким виноградом, высились у входа. Нетронутый пламенем белый дом возвышался, как властелин этой черной степи. Зияющие провалы окон с оранжевыми отблесками на уцелевших кое-где стеклах молчаливо и загадочно глядели на незнакомых вооруженных людей, которые заполнили двор и на мгновенье остановились, пораженные. Всегда бывает эта остановка, хоть на одну секунду, перед тем, что только что было другим таинственным миром и стреляло по тебе, а сейчас ты должен войти в его нутро. Знаешь, что там уже нет врага, и все же остановишься, потому что оно, строение, по инерции еще дышит на тебя неприязненно.

И только войдя внутрь и крикнув что-нибудь товарищу или даже самому себе, ты словно овеешь чужие стены своим дыханием, и они уже становятся близкими и понятными, как трофейное оружие, выстрелившее впервые в твоих руках.

В сараях ревел привязанный скот, задыхаясь в дыму и сгорая живьем. Опаленный жеребенок, фыркая, выскочил из пламени и стал, испуганно озираясь. Увидев возле минометчиков лошадей, он пошел к ним, ища мать. Совсем маленькое, беспомощное существо топало тонкими ножками и доверчиво тянулось к рукам бойцов. Каждому захотелось погладить его. Роман Блаженко обнял жеребенка за шею и прижался щекой к его мордочке. Черныш горько усмехнулся. Какое-то теплое воспоминание мелькнуло перед глазами.

— Смотри, заколешь его своими усищами! — кричали Блаженко бойцы.

Воздух от близкого пожара нагревался, и бойцам становилось теплее.

XXV

Во второй половине дня пронесся слух, что справа румыны драпают. Неизвестно, кто первый пустил эту новость, но каждый уже знал ее. Нервная тревога появилась в движениях бойцов. И хотя минометы из-за дотлевающей скирды чохкали, как и раньше, боец, даже опуская мину в трубу, одним ухом настороженно прислушивался к тому, что делается в пехоте. А там, во рву за поместьем, где залегла пехота, было неспокойно. Пулеметы захлебывались. Пробежал связной из полка и на оклик Сагайды ничего не ответил, только махнул рукой. Появились штабные работники, озабоченно спеша куда-то. Пробежала полковая разведка. Казаков бежал в расстегнутом ватнике с автоматом в руке и, с каким-то особым вниманием вглядываясь вперед, даже не заметил Сагайду.

Комбат требовал огня и огня. Сагайда бил и бил, встревоженно поглядывая на растущую груду пустых ящиков, потому что транспорты с боеприпасами еще где-то пробивались по бездорожью.

Черныш стоял на наблюдательном пункте, отрытом этой ночью в поле за имением. Он сам напросился у Сагайды корректировать огонь, и Сагайда согласился, считая в глубине души Черныша лучшим корректировщиком, чем был сам. В окопе, у ног Черныша, сидел над аппаратом Блаженко-старший. После того как в бою под высотой один телефонист был ранен, Романа поставили на аппарат, и он с присущим ему усердием взялся за новую работу. Одновременно он выполнял при Черныше и обязанности ординарца, хотя делал это не по приказу Черныша, а вполне добровольно, по собственной инициативе.

Черныш направил огонь минометов на правый край лощины, куда вползали бронетранспортеры с десантами. Минометчики стреляли на шестом заряде, и попасть в бронетранспортер было трудно. Но несколько мин легли за ними, там, где брели десантники, и когда дым рассеялся, Черныш видел, как немцы сбивались в группки по нескольку человек, наверное, возле убитого или раненого.

Шум и трескотня поднялись и слева, совсем близко, где до сих пор было спокойно. В лощине не смолкало «ура», но пехоты не было видно. Возможно, — как это нередко бывает, — кричали лежа. Транспортеры заходили в балку, прошивая ее трассирующими пулями. Поднялась настоящая огненная метель, грохот нарастал.

Из этой метели, из балки один за другим выскакивали бойцы и бежали сюда, к имению.

Черныш понял, что румыны и в самом деле ударились в панику, и фланг оголился. Значит, противотанковую артиллерию действительно не успели подтянуть, и полк очутился в тяжелом положении. Видимо, там, впереди, была дана команда отходить к имению. Уже не одиночки, а группы пехотинцев побежали мимо Черныша.

Тяжелые, залепленные грязью шинели шумели возле него. Чернышу показалось, что пробежал здесь и тот лысый пехотинец, который носился по румынской дороге без седла на коне и молил: «Останови, останови!» Всё летело мимо Черныша, и он, вдруг ойкнув, раскинул руки, словно хотел своей грудью остановить эту лавину… и упал. А пехотинцы, под градом пуль, который становился все гуще, бежали, перескакивая через Черныша.

Блаженко, как будто и не следивший за Чернышом, сразу же заметил, вернее почувствовал, что нет уже младшего лейтенанта среди тех, кто суетился вокруг. Нету! И он, не задерживаясь, решительным прыжком выскочил из окопа и сразу же наткнулся на своего командира. Черныш, смертельно бледный, лежал, распластавшись в грязи, с пистолетом в руке. Закрыв глаза, он слегка стонал, будто во сне. Блаженко с одного взгляда отметил, что Черныша ранило куда-то в затылок, потому что чубатая голова его лежала в луже крови, смешанной с грязью. Блаженко даже не представлял, чтобы можно было бросить своего командира среди этого поля и удирать. Властным окриком Роман позвал ближайшего пехотинца, и тот остановился испуганный.