Иван Антонович склонился у повозки на ящик мин, задумался. Хома тем временем, хлюпая по лужам, добрался до крайней повозки, разыскал среди ездовых своего земляка и приятеля Каленика.
— Каленик, вставай!
Ездовой что-то буркнул в ответ, но не проснулся.
— Вставай! Кому сказано!
С большим трудом очумелый Каленик поднялся, сел.
— Что такое?
— На пост.
— На пост? — Каленик вкусно зевнул. — А который сейчас час? Разве ты свое уже отстоял?
— Уже отстоял.
— Что-то очень скоро…
— Суждено столько.
— А Гмыря где? Нехай сейчас он станет, а я пойду в третью.
— Нет, ты станешь сейчас.
— Та почему ж?
— А потому, — рассвирепел Хома, — что встань, когда с тобой командир разговаривает!
Приятель вскочил, как ошпаренный.
Когда Хаецкий вернулся к Антонычу, тот все еще стоял, задумавшись, у повозки. Натянутая палатка торчала у него на голове, по ней лопотал дождь. «Почему ж он сам до сих пор не ложится? — подумал Хома о командире роты. — Весь день наравне с нами надрывал жилы, а ночью и не приляжет…»
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
Антоныч не откликнулся. Склонившись на ящики, он крепко спал.
«Стой, Антоныч, стой, держись на своих двух, — дружелюбно думал Хома, остановившись за спиной Антоныча, готовый подхватить его на руки, если тот будет падать. — Держись, потому что должен… Но свалишься тут, возле воза, по собственной вине, то еще и кару примешь…»
Утром, прежде чем двинуться на переправу, Хаецкий произвел ревизию на повозках и доложил командиру роты о наличии мин. На каждой повозке было по боекомплекту.
— Больше не поднимете? — поинтересовался Кармазин.
— Больше?.. Чего ж… Можно попробовать…
Хома замялся. Откровенно говоря, ему и самому хотелось догрузить подводы хотя бы сотней мин, воспользовавшись тем, что машины полкового боепитания стояли сейчас под боком. Все может случиться: машины могут отстать, ведь еще неизвестно, какие горы там, за переправой. Хорошо если дороги, а если бездорожье, обрывы, овраги? Зарез! Тогда лишняя сотня мин будет находкой. Хома уже давно всё это обдумал, прикинул. Неслучайно чуть свет взялся за ревизию. Но дело в том, что на повозках лежали не только боеприпасы, много места занимало личное имущество бойцов и офицеров роты, в том числе вещи самого Ивана Антоновича. Как быть? В какой форме доложить Антонычу о своем решительном намерении? Но старший лейтенант, видимо, догадался сам.
— Старшина…
— Я!
— Немедленно очистить повозки от посторонних вещей. Выбросить все, что не может стрелять или взрываться. Вместо этого догрузиться боеприпасами.
— Слушаюсь! Разрешите начать?
— Начинай…
Через секунду Хаецкий был уже на повозке. Бойцы, предчувствуя расправу, обступили его со всех сторон. Случилось так, что первым попал в руки Хаецкого ранец командира роты, обшитый снаружи собачьим мехом. Ординарец Антоныча почтительно смотрел из толпы на этот мех.
— Чье? — глядя на Антоныча, громко спросил Хома, хотя прекрасно знал, чьи это вещи.
— Старшего лейтенанта, — поспешил ответить ординарец.
— Принимай! — крикнул Хома ординарцу и швырнул ранец к его ногам.
«Пропали авторучки, — покорно подумал Антоныч, молча наблюдая эту сцену. Все знали, что в его ранце, кроме белья и чистых тетрадей, заготовленных для родной школы, хранилась целая коллекция авторучек — бойцы дарили их Антонычу после каждого боя. — Теперь каюк ручкам… наверно, все поломались…»
— Ну, что вы ему на это скажете? Ничего не скажете, — смеялся Черныш в глаза Антонычу.
— Смейся над чужим горем! Рад, что у тебя ничего нет, кроме полевой сумки.
А Хома тем временем лазил по возам, ворочал тяжелые ящики, отчитывал ездовых за либерализм, за то, что принимают на хранение всякую дрянь.
— Чье одеяло?
Трофейное одеяло слетело с повозки.
— Чья торба?
Братья Блаженко дружно стали перед Хомой.
— То наша, — заявил Роман. — Кидай сюда.
Но Хома, прежде чем сбросить мешок, из интереса заглянул в него.
— О, человек! — загремел он, обращаясь к Роману. — Сыромятины в мешок напихал! Тьфу! Стыдился бы с таким барахлом на переправу въезжать! Гляньте, гвардейцы, на трофей Романа: полон мешок сырца! Чи не на постромки для своей тещи заготовил? Чи не запрягать ее планируешь?
— Не насмехайся, Хома, — мрачно вмешался Денис. — То на гужи для хомутов. Писали ведь тебе, что сбруя в артели никудышная, все немец пограбил, веревками коней запрягают…
— Так что же ты, Денис, на плечах это в артель понесешь?
— И понесу!
— Ну неси!
Хома кинул братьям их мешок и взялся за другой.
— А это чей?
— То мое, — подбежал Маковей.
— Что ты сюда насовал, Тимофеич? Похоже, костлявого фрица заткнул.
— То запасное седло… Праздничное! Не выбрасывай, Хома!
В другой раз Хаецкий безусловно уважил бы просьбу Маковей Как и вся рота, Хома опекал маленького телефониста и где только мог протежировал ему. Но сейчас Хома был беспощаден.
— Не подбивай меня, Маковей, на грех. Что не положено, то не положено…
Раскидывая ранцы и вещевые мешки, Хома добрался, наконец, и до своего собственного имущества. Стоя на повозке, он взял свой мешок за помочи, вытряхнул содержимое на ящики и начал перебирать. Смена белья, бритва и помазок, пара голенищ, отрезанных от сношенных домашних сапог, полотняный домотканный рушник… Нетяжелый скарб у Хомы, однако и ему нет места на армейской повозке! Солдату в походе тяжела даже иголка. Взял вышитый рушник на руки — ветвистая калина улыбнулась бойцам, напоминая далекие родные края, защелкала расшитыми соловейками.
— Патку мий, патку! Своими руками Явдошка эти узоры выводила! Долго берег, а нынче разлучаться должен… Не осуди, жинка, не осуди, любка! Пускаю твоих вышитых соловейков на высокие горы! Летите, коли на то пошло!
— Не выкидай, Хома, — запротестовали товарищи. — Голенища брось, а рушник оставь!
Хаецкий раздумывал мгновенье, колеблясь, и послушался совета. Сложил свою пеструю памятку, положил ее в карман.
— Не много весит. Может, даже легче с ним будет в походе…
Все это происходило ранней весной в хмурых придунайских горах. С тех пор прошло уже около месяца. Хома освоился, привык уже к своим новым обязанностям. В горных переходах он было заметно похудел, а теперь опять вошел в норму, даже шире раздался в плечах, загорелая тугая шея распирала воротник.
Горы остались далеко позади, серый камень сменился словацким хилым черноземом. Не ранняя, а уже полная весна дышала вокруг.
Едучи в колонне к далеким огням гаснущего заката, Хаецкий чутко ловил ноздрями знакомые с детства запахи весенних, распаренных за день полей. Пахло родным Подольем, пресными земляными соками, хмельной силой будущих урожаев.
— Может, мы уже землю вокруг обогнули и опять домой возвращаемся? Ты слышишь, Роман? Ты слышишь, Маковей?
И земля, и села пошли знакомые, будто виденные уже когда-то давно. Напевная словацкая речь радостно звенела повсюду…
III
— Добры ранок, пане вояку!
— Здорова будь, сестра!
Где-то поблизости бойцы разговаривали со словачками, Сагайда сквозь теплую дремоту слышал их громкие мелодичные голоса, думая, что это ему еще снится. Разве уже утро? Он медленно раскрыл глаза и был радостно поражен: прямо над ним, вся в цвету, раскинула ветви тонкая яблонька. Словно пришла откуда-то ночью и стала у его изголовья. И все деревья вокруг, казавшиеся ночью черными и колючими, стояли сейчас бледнорозовые, мягкие, праздничные. Золотые пчелы гудели, копошились в лепестках, то скрываясь в чашечках, то вновь появляясь, еще гуще покрытые золотой пылью. Теплый спокойный воздух, пронизанный, солнечными молнийками, был чист и ясен.
Сагайда встал, потянулся и ощутил в отдохнувшем теле крепкую силу и желание действия. Совсем близко на западе высились горы — Малые Карпаты, они тянулись могучей грядой с севера страны до самой Братиславы. Ночью, когда полк подходил к ним, горы казались мрачными, словно зубчатые средневековые стены. К утру они будто придвинулись ближе, заблестели камнями на солнце, весело зазеленели на склонах. Где-то в горных глубинах глухо гремел бой, а здесь, вокруг Сагайды, было тихо и спокойно. Весь полк Самиева, которому после неистового марша выпала, наконец, короткая передышка, сейчас блаженствовал. Сегодня он должен был получить пополнение. Штаб полка остановился ночью в словацком селе Гринава, раскинувшемся вдоль Братиславского шоссе, а подразделения, в том числе и минометчики Ивана Антоновича, расположились в садах предгорья, нависавших над селом огромным цветущим амфитеатром.