Рыдал без слез, кричал без слов.
«Вас человечество подхватит, как песню, и понесет вперед, потому что вы были его первой весенней песней…»
Большие дороги армий пролегли перед глазами Черныша. Отсюда, с этой высокой точки чужого побежденного города, он доставал взглядом неисчислимые тысячи серых окопов, разбросанных по полям Европы, слышал перестук солдатских подков по заминированным асфальтам, стон забытого раненого в подоблачных горах. Жизнь, перестав быть для него розовой загадкой юности, открывалась перед ним в простоте своего величия. Он видел ее смысл сейчас яснее, чем когда бы то ни было. И пусть он упадет, как Юрий Брянский, в задунайских низинах или в словацких горах, — он и последним проблеском сознания будет благодарить судьбу за то, что она не водила его зигзагами, а поставила в ряды великой армии на прямую магистраль.
Мысли его прервал Багиров, явившись с сообщением, что батальон собирается.
Возвращаясь из палаты сенаторов, Багиров и Черныш услыхали голос Хомы. Заглянули в нижнюю палату. Хома сидел глубоко внизу, закинув ногу на ногу и поучал. Автомат лежал у него на коленях. Вокруг Хомы, скрючившись, держась за животы, хохотали бойцы. Среди них были и самиевцы, и солдаты из других частей.
— Кончай ночевать! — скомандовал старшина. — Минометная, выходи!
Хома вылетел из кресла.
— Будь здоров, Хома! — тряс ему руку Ференц, прощаясь.
— Будь здоров, Ференц!.. И не кашляй!
— Будь спок, будь спок, Хома. Положись на нас. Спасибо за куша́й-куша́й… Спасибо за всё.
Бойцы загрохотали между депутатских мест по деревянным ступенькам.
Из Буды били пушки.
Один снаряд, проскочив сквозь купол, разорвался внизу, в приемном зале. Полетели обломки статуй. Тучей поднялась со стен белая известковая пыль. Бойцы, осыпанные ею, выскакивали из Парламента на свежий воздух. Оружие стало белым. И каждый боец вылетал белый, как сокол.
XXV
Вечером полк готовился к маршу.
Подразделения группировались в одном из темных кварталов. Командир полка Самиев, собрав комбатов, сообщал им порядок движения.
Ароматные кухни тряслись через двор, теряя жар из поддувал. Бойцы спешили с котелками на ужин.
Багиров, добыв опять подводы в транспортной роте, укладывал материальную часть. По всему было видно, что марш будет далекий. Иван Антонович заставлял своих минометчиков переобуваться при нем, чтоб не потерли ноги в пути.
Полковые разведчики гарцовали на черных лошадях.
Среди бойцов о марше ходили разные слухи.
— Я слыхал, что на Дальний Восток.
— Брехня… Идем на север, форсировать Дунай…
— Чего тут гадать: куда прикажут, туда и пойдем.
В огромном пустом гараже бойцы разложили костры. Ужинали, переобувались, сушили портянки. От нагретых ватных штанов шел пар.
Иван Антонович подошел к одному из костров, у которого сидели минометчики. Волна теплого воздуха мягко накатилась на него.
Среди минометчиков у костра сидели лейтенант Черныш и майор Воронцов. Прихлебывая чай прямо из закопченных котелков, присутствующие вели спокойную, видимо, давно начатую беседу.
— …Знаете, как об этом сказал Михаил Иванович, — говорил майор: — Вы, говорит, явитесь домой новыми людьми, людьми с мировым именем. Людьми, которые сознают свое непосредственное участие в создании мировой истории.
— Чуешь, Роман? — толкнул земляка Хома. — Творец мировой истории!
— А они нас считали низшей расой…
— А мы и будем низшей, — говорит Хома.
— Что-о? — насторожился ефрейтор Денис Блаженко.
— Низшей расой, говорю. Потому что мы останемся на земле, а они закачаются на виселице. Разве ж то не выше?
Бойцы хохочут.
Маковейчик играет затейливым портсигаром.
— А ну, покажи свой трофей майору! — подзуживают его бойцы.
Маковейчик демонстрирует. Умный портсигар, щелкнув, выбрасывает готовую самокрутку.
— Здо́рово! — заблестели глаза у одного из пехотинцев, такого же молоденького, как и Маковейчик. — Только закладывай бумагу!
— Здо́рово! — говорит и майор, прикидываясь удивленным. — А ну еще!
Маковей с простодушной радостью щелкает.
— Домой повезешь? — спрашивают его.
— Я такой мизерии не повез бы, — говорит Хома. — Чи я беспалый, что сам не скручу себе цыгарки, най его маме! И вообще это выдумка, чтоб только глаза замазывать. Раз-два и уже заедает. Привезти — так мотоцикл!
— Или часы, — вставляет молоденький пехотинец. — Часов у них, как мусора.
— Все «роскопы»22, — замечает Денис Блаженко, не отрывая взгляда от развернутой дивизионной газеты, которую держит в руках. — Штамповка.
— А сколько шелков, — бросает кто-то.
— Искусственные, — возражает Хома. — Только в воду — и расползаются… Разве мы слепцы? Мы все видим.
— Много у них всякой всячины, — задумавшись, говорит майор и останавливает взгляд на газете в руках Блаженко. На первой странице, у заголовка, изображен орден Ленина, которым награждена дивизия. — А вот скажите мне, товарищи, — Воронцов передает ординарцу пустой котелок, — скажите мне, у кого из них есть… ленинизм?
— Ле-ни-низм? — переспрашивает Маковейчик, ошарашенный этим неожиданным вопросом.
— Да, ленинизм. У кого из них родилось такое учение, которое, как солнце, осветило дорогу всему человечеству?
— Ни у кого.
— А у кого из них есть такое государство, — постепенно повышает голос майор, — которое устояло, как скала, в этакую бурю?
— Ни у кого.
— А у кого из них есть люди, которые, не сломав хребта, вынесли б все то, что вынесли мы с вами?
Бойцы сидели задумавшись. Даже в их молчании было что-то объединяющее. Видно было, что думают они не каждый про свое личное, отдельное, а про единое, одинаковое у всех. Это был момент той глубокой задушевности, какая так часто возникает у солдатского костра между людьми, прошедшими вместе долгий, тяжелый путь, сроднившимися в боях. И радости, и боли, и воспоминания, и перспективы давно уже стали для них общими, как бы семейными.
Черныш достал из кармана треугольник письма и, наклонившись к огню, развернул его. «Который раз лейтенант его перечитывает», — подумал Хаецкий.
Это было первое письмо от Шуры Ясногорской, полученное Чернышом сегодня.
«Здравствуй, Женя, — писала она. — Лежу в армейском госпитале, в том самом, где когда-то сама работала и встретила Шовкуна. Здесь же и Саша Сиверцев, мы часто встречаемся с ним и вспоминаем полк. Полк! Сколько в этом слове для нас и тоски, и боли, и невыразимого очарования! Где вы теперь, Женя? В Будапеште ли, под Эстергомом или у Комарно? Мы каждый день думаем об этом с Сашей и никак не можем угадать: всюду, где самые тяжелые бои, там, нам кажется, и вы. Отсюда, со стороны, все предстает перед нами в каком-то особенном освещении. Каждый шаг нашего пехотинца кажется событием, достойным летописи. Женя, как я счастлива!.. Да, именно счастлива… Пусть тебя не удивляет, что после всего случившегося, я еще могу говорить о „счастье. Не думай, что я забыла что-нибудь или раны уже зарубцевались и не кровоточат. Нет, Женя… Золотая трансильванская сопка горит, не угасая, и не меркнет, не меркнет… И только величие того, за что он погиб и за что готова погибнуть и я, дает мне силы и ощущение счастья даже в самую тяжелую минуту. Потому что разве счастье это только смех и наслаждение, и ласки? Так представлять его могут лишь ограниченные люди, которые никогда не были бойцами и не имели своего полка и своего знамени. Разве такие мелкие «счастливцы» не достойны жалости? Это, Женя, ты знаешь лучше, чем я. Знаешь ты и то, как осточертела мне эта госпитальная кровать, эти процедуры и режимы. Хочется скорее освободиться от них и опять к вам, к вам, нога в ногу с вами…»
Во дворе послышалась команда:
— Офицеры, к комбату!
Евгений встал, пряча письмо. Воронцова у костра уже не было. Бойцы гасили огонь, выходили во двор. В темноте звучали короткие команды, строились подразделения. Пролетал снег. На западном берегу сквозь порошу метели пылали горы. Белели освещенные пожарами бетонные быки высоких дунайских мостов. Взорванные фермы опустились в багряную воду, словно пили ее жадно и никак не могли напиться.