— Вы из хозяйства Самиева?

— Да.

Боец остановил лошадей.

— Вы знаете старшего лейтенанта Брянского?

— Брянского? — солдат окинул девушку каким-то особенно теплым, хорошим взглядом. — Чего ж, хорошо знаю. Это наш сталинградец… — солдат помолчал. — Башковитый командир был.

— Был? — похолодела Ясногорская. — Почему был?

— Э-эх, дочка, дочка, что спрашиваешь, — вздохнул солдат. — В Альпах… Под высотой 805… смертью храбрых.

Шура закрыла лицо руками.

— Эй, Ульяныч! — крикнули ездовому. — Чего стал? Трогай!

Она не слыхала, как двинулась подвода. Все стояла, закрыв лицо руками. Ткался и ткался дождь тысячами веретен. Солдат, догоняя обоз, несколько раз оглянулся. Вся степь была затянута седой пряжей. И девушка стояла, не двигаясь, как песенный тополь, склоненный ветром.

Смертью храбрых… Он так сказал: смертью храбрых. Шура не плакала. Она еще не чувствовала боли, как сгоряча не чувствует ее раненый. Все тело как-то онемело, стало терпким… «Холодная страшная ночь пролегла между нами». В самом деле кто-то далеко поет, или ей это только слышится? Ясногорская подумала, что может окаменеть вот так, как стоит. Окаменеть на самом деле, за какую-то минуту, и остаться стоять среди этой пустынной степи, словно каменная скифская баба. «Почему он перестал петь? — как будто очнулась она, прислушиваясь. Как это часто бывает в моменты крайнего горя, ее мысли цеплялись за постороннее, чтобы забыть главное. — Почему он не поет?»

Подводы уже едва виднелись в дожде.

Девушка вдруг почувствовала себя совсем обессилевшей. Ей захотелось сесть, упасть, распластаться на земле. Чтобы этого не случилось, она, спотыкаясь, двинулась вперед.

Под высотой 805… 805… Ведь это же та сопка! Та золотая сопка! Шура, вскрикнув, подняла руки. Тяжелые тучи быстро бежали над ней, казалось, над самой головой. Теперь она могла рыдать, биться, кричать, потому что она была одна, одна во всем мире. Разве не хлюпкая пустыня безразлично лежит до самого горизонта? Где-то клокочут пулеметы. Где они? Никого нигде не видно.

Впереди замаячила ферма.

Шура шла, машинально стараясь попадать в отпечатки чьих-то следов.

Первое, что она заметила, приблизившись к ферме, было «Л», глубоко выцарапанное на стене, наверное, штыком. Шура долго стояла, вглядываясь в эту единственную родную букву на чужой стене.

На дворе и в саду расположились подводы с ящиками боеприпасов. Мокрые лошади, которым нехватало конюшен, стояли распряженные около подвод, горбясь от холода.

Шура вошла в сад, дотянулась до какого-то дерева и, обхватив руками мокрый ствол, застыла. Неужели это все? Перед войной они с Юрием терпеливо ждали, пока закончат институт, поженятся, будут вместе работать. Впереди было столько широкого счастья, что они даже не представляли, как его может не быть. Казалось, что, взявшись по-детски за руки, вступят они в звонкую румяность весеннего утра и так пойдут, пойдут и пойдут…

— Юра! — шептала она почти в забытье, прижимаясь горячим лбом к мокрой коре. — Юрасик!

Плечи ее дрожали. Если бы она знала, то соскочила бы вчера с машины, полетела б на ту золотую сопку!

За спиной послышались шаги. Шура сердито обернулась. Перед нею стоял коренастый крепыш на словно вросших в землю ногах, выгнутых по-кавалерийски. Он был ростом ниже девушки, но широк в плечах, крепко сбитый. Острые монгольской прорези глаза смотрели на Шуру с готовностью помочь.

Крепыш быстрым рывком отдал честь.

— Вы кого-то ищете? — заботливо спросил он с заметным нерусским акцентом. — Чем могу служить?

— Я ищу Брянского…

— Брянского? Брянского я знаю.

Ясногорская встрепенулась: он говорит как о живом! Что-то невыразимое, такое, что относится только к живым, а не к мертвым, зазвенело в интонациях его голоса! И Шура обостренным, обнаженным чутьем сердца уловила это живое. Сразу прониклась мыслью, что на лугу ей сказали неправду.

— Вы… Вы его знаете?

Она подалась вперед, застыла в порывистом движении. Тысячи надежд налетели на нее и падали на плечи, на руки, как голуби. Нежно-белое лицо ее зарумянилось. Никогда, кажется, Ясногорская не была такой вдохновенно-прекрасной, как в это мгновенье.

— Вы его знаете?

— Я старшина его роты.

— Так он есть?

— Его… к сожалению…

— Не-ту?

— А рота его есть.

IV

Старшина минометной роты Вася Багиров был из тех людей, для которых война давно уже стала привычным, родным делом. Башкир по национальности, энергичный, настойчивый, буйный, он жил до войны неугомонной жизнью. Закончив национальную среднюю школу, Вася нетерпеливо бросился в белый свет. В двадцать пять лет он уже успел и столярничать в далеком Заполярье, и доходил до Монгольской народной республики со стадами скота, обошел Урал в поисках самоцветов. С юношеской жадностью накинулся Багиров на жизнь, открывшуюся своей необъятностью перед ним, перед его народом, который века был темен и забит. Как будто опьяневший от новых безграничных возможностей, Вася хотел скорее все увидеть, обо всем узнать, коснуться всего, что было в этом чарующем океане, каким представлялась ему великая его держава.

В этих путешествиях железный организм Багирова не надломился, а, наоборот, приобрел богатырскую закалку. Болезни его не брали, морозы его не беспокоили, — получив солдатские рукавицы, он терял их на следующий день и никогда не жаловался на то, что мерзнут пальцы.

В минометную роту Вася пришел под Сталинградом, испил всю горечь жизни рядового бойца и только на Днепровском плацдарме, когда их в роте оставалось столько, что Багиров должен был считать себя взводом, — Брянский назначил его старшиной. На этой должности и раскрылись полностью его таланты.

Интересы роты, честь роты стали как бы целью его бытия. Волевой, пронырливый, он мог пойти на что угодно ради своего подразделения. Он заводил знакомства, хитрил, лишь бы его бойцы были накормлены, напоены, образцово снаряжены, вдоволь снабжены боеприпасами. Он, например, прилагал бешеные усилия к тому, чтобы минометчики выступали на самых лучших лошадях, вызывая зависть всего полка. Бывало, Вася исчезал на целую ночь, возвращаясь утром весь в синяках и уже не на том коне, на котором выезжал, а на каком-то лохматом одре.

— Среди казаков побывал, — сочувственно говорили тогда ездовые, но так чтобы Вася не слышал. В такие дни он бесился при одном напоминании о казаках.

Донские хлопцы из кавалерийского корпуса, который, начиная с Румынии, часто соседствовал с полком Самиева, не раз чесали плетками минометного старшину, который повадился к ним за лошадьми. Однако ради справедливости следует оговориться, что Вася Багиров никогда не доходил до позорного для гвардейца бегства.

Багирову многое прощали, ибо знали его бескорыстие: лично для себя он не взял бы и нитки. Когда у бойца на марше разлезались сапоги, Багиров, не задумываясь, разувался и отдавал ему свои.

А больше всего искупал Вася свои грехи боем. Из боя он выходил амнистированным за все. Где уж было наказывать человека, об отчаянной храбрости которого знал весь полк! Кто из старых однополчан мог забыть, как минувшей весной в боях у Днестра Багиров верхом на коне, с бутылкой в руке, помчался по полю за немецким танком и поджег его? Кто, как не Багиров, выкрал в Трансильвании у немцев кухню с кашей и прогрохотал с нею среди ночи через всю нейтральную? Его тогда даже не ранило. Наверное, сама судьба любит отчаянных и покровительствует им.

Бой для него был священнодействием, ради которого Вася не давал пощады ни себе, ни своим подчиненным. Пока на передовой было спокойно, Багиров вел себя смирно. Ни с кем не ссорился, двигался, как сонный, казалось: погладь его — и он замурлычет, как ручной тигренок. Его скуластое, сухое, смуглое лицо было добрым, а косые щелочки глаз доверчиво щурились.

Но когда начинался бой, тогда держись! Тогда он круглые сутки не слезал с коня, метался то на передний край, то в боепитание, то чорт его знает куда, и все горело на его пути. Беда размазне, если он попадался под руку Багирову в такой момент. Брянский дорожил своим старшиной и гордился им перед другими командирами рот, которые, однако, из ревности хвалились перед ним своими «фельдфебелями».