— В горах мы все хрипели… Это не беда. А чтоб кашлять, то не кашляют. Как заснут, то дышат ровно. Только часто бросаются и командуют во сне: «Огонь!.. Огонь!..»
Шура, не таясь, горячо завидовала бойцу, который еще так недавно слышал дыхание ее любимого, смотрел в синие глаза, тайком укрывал во время сна его ноги собственной шинелью, чтоб «не озябли» в брезентовых сапожках.
— Благодарю!.. Благодарю вас, Шовкун!
И с глазами, полными слез, Шура крепко стиснула шершавую руку бойца.
На другой день она взяла назначение в полк, в котором воевал Брянский.
Горный трансильванский городок, в котором разместился ее полевой госпиталь, уже исчез позади, за перевалами. Колонна машин несется вниз, и багряные горы расступаются, как живые, давая дорогу. Кажется: через какой-нибудь километр дорога кончится, вот-вот машины с хода налетят одна за другой на скалу и рассыплются в щепы. Проехали и этот километр, а дороге нет конца, это только крутой поворот — «берегись!» — и снова, огибая скалу, побежало шоссе, вырубленное неведомыми каменотесами.
Идут и идут маршевые роты. Но эти роты уже, видимо, сформированы не из тех бывалых вояк, которые плывут зарубцованные из госпиталей. Эти — как один — в новом обмундировании с незаконченными котелками за спиной.
— Почему они такие хмурые? — обращается Ясногорская к артиллерийскому технику, сидящему у кабины, желтому, словно с похмелья.
— Вчерашние узники, — поясняет техник. — Из румынских тюрем и лагерей. Доброкачественное пополнение. Злое.
— А где же их оружие?
— Оружие будет. Может быть, вы как раз на нем стоите.
Только теперь Ясногорская заметила, что стоит на длинных ящиках, забитых наглухо. В задке кузова из-под брезента выглядывали старательно уложенные какие-то зеленые трубы.
— Это тоже оружие? — кивнула Шура на трубы.
— Спрашиваете… Это минометы.
Шура припомнила, что именно такими минометами командует Юрась.
— Они страшные?
— Рвут немцев в клочья. У нас их зовут самоварами.
— Самоварами? — Ясногорская радостно подняла брови. — Говорите: страшное, а так нежно называется!
— А гвардейские минометы, наши красавицы «катюши»? Может, потому и нежно, что страшное.
«Какой диалектик», — усмехаясь, подумала Ясногорская.
Леса пылают под солнцем пышным, нежарким пламенем. На горных склонах рассыпаются отары коз и овец. Высоко над шоссе стоит, как в песне, девочка в сборчатой яркой юбке. Приветливо машет белым платочком. Шура скинула свой зеленый берет, отвечая на далекое приветствие.
— Какие тут люди любезные! — глаза ее заблестели. — Моя хозяйка-венгерка, провожая меня, даже заплакала…
— Да, — говорит техник, — любезные. Ночью у нас как-то оружейный мастер отбился в горах. На другой день его нашли в виноградниках задушенным.
— Что вы говорите? — ужаснулась Ясногорская.
— А как же вы думали? Фашизм заползает в норы. Это уже не молодчики сорок первого года с закатанными рукавами. Эти хитрее. С такими воевать тяжелей, чем с открытыми. А мы про это нередко забываем. Они нашего оружейного мастера и вином напоили и девушку-красавицу рядом посадили. Так-то…
— В самом деле, — задумавшись, сказала Ясногорская, — мы, советские люди, бываем иногда слишком благодушными. Всех меряем на свой аршин. Скажите, их нашли, тех, которые задушили оружейного мастера?
— Кое-кого. Не всех.
Машины выбрались на высокий перевал. Ясные, охваченные багрянцем горы стояли до самого горизонта, далекого, синего, чистого.
— Взгляните, взгляните, товарищ техник, — указывала Шура на острую сопку, поднимавшуюся над другими голой каменной вершиной, а внизу опоясанную желто-горячим лесом. — Взгляните, какая красивая! Совсем золотая!
— Высота 805, — буркнул техник, — наша дивизия брала.
Если бы артиллерийский техник был более разговорчив, он рассказал бы, какой ценой досталась дивизии эта золотая, далекая сопка. Рассказал бы, что там, между прочим, остался на вечной страже белорусский студент, прекрасный офицер-минометчик, которого техник хорошо знал еще с Терновой балки под Сталинградом. Может быть, техник плохо себя чувствовал, а может, ему хотелось спать, только он ничего больше не рассказал. А Ясногорская не допытывалась, потому что впереди открывались невиданные еще пейзажи.
Колонна машин спускалась в венгерскую равнину. Навстречу бежали блеклые степи, повитые вечерними сумерками-дымами.
Фронт тут, видимо, прошел недавно. Вдоль шоссе тянулись штабеля зеленых и желтых ящиков взрывчатки, груды обезвреженных мин. Наши саперы тысячами повытягивали их с разбитых дорог, мостов и обочин. Поле было уже разминировано на сто метров по обе стороны шоссе. В кюветах, выставив черные обгорелые зады, торчали носами в землю немецкие броневики и автомашины.
Равнина, как море, накатывалась необозримой бесцветностью, терялась далекими берегами в вечерних туманах. Словно древние корабли, покачивались на равнине, до самого горизонта, фермы хуторян-венгерцев. Машины неслись в седое море, фермы качались, плыли в туманы под парусами садов с высокими мачтами тополей.
Машина подпрыгнула на повороте, техник стукнулся затылком о кабину и перестал дремать.
— Наконец, горы остались позади, — лениво обратился он к спутнице, кивнув на горы с таким видом, словно они ему осточертели донельзя. — Замучили нас пробками.
Шура обернулась. Солнце заходило, и горы в последний раз осветились легким, ажурным золотом. Блеск оголенных скал, пестрые ярусы лесов, горные поселки с узкими и высокими, как терема, деревянными домами трансильванцев, — все сливалось в величественную картину, поражавшую своей роскошной декоративностью. Чистое небо не давило на горы, а напротив, своей высокой легкостью создавало впечатление, что оно плывет над ними. Казалось, что и в самом деле где-то за горизонтом стоят грандиозные белые колонны, которые подпирают высокую, тонкую голубизну.
По дороге на целый километр вытянулись громыхающие танки. Машины были новые, они, видимо, недавно сошли с платформ, однако экипажи сидели у открытых люков уже в замасленных орденах и медалях.
— Это бывалые, — заметил техник. Он стал беспокоиться о том, чтобы танкисты не помяли какую-нибудь из его машин. — Этих опасайся. Ничего не щадят!
— Куда они идут?
— Куда… Известно, куда: на Дунай!
— На голубой Дунай!
На броне каждой машины белели надписи.
— За Родину… За Сталина… За Родину! За Сталина! — читала Ясногорская эти надписи, когда их студебеккер обгонял грохочущую колонну, окутанную тяжелой бензиновой гарью. Запасные бочки с горючим, увязанные металлическими канатами, стояли на каждом танке.
Далеко впереди глухо грохотал фронт. Танкисты смотрели вперед, сдвигая на затылок свои черные шлемы.
— За Родину!.. За Сталина!.. — повторяла Ясногорская, как присягу, хотя танки с этими надписями уже остались позади.
Не знала она, что повторяет последние слова Юрия Брянского, с которыми он упал на горячие камни.
II
Шура, не помня себя от счастья, переполнявшего ее, старалась представить себе первую встречу с Юрием. Она не предупредит его о своем прибытии. Пусть это на какое-то время будет тайной, она хочет встретить его неожиданно, увидеть его таким, какой он есть. Если с бородой, пусть! Она еще никогда не видела его бородатым. Юрась — бородатый! Девушки, вы слышите?
Ее факультетские подруги как будто сидели рядом.
А каким будет его первый взгляд, когда он увидит свою Шуру в зеленой шинели с длинными рукавами, с погонами на плечах? Не будет ли ему это неприятно? Может быть, он и до сих пор представляет ее в белом легоньком платье, в босоножках, над которыми всегда потешался. «Ты в них, как Афина-Паллада», — смеялся он. А может быть, он помнит ее по тому фото, которое ему больше всего нравилось: на берегу моря, возле байдарки, с веслом в руке… Солнце там совсем ее ослепило. Да! Тогда она была легкой, как косуля, Юрась никогда не мог ее поймать, быстроногую. Теперь она, наверное, не удрала б от него в своих керзовых. Но что осталось в ней внешне таким, как и раньше, — это ее девичьи косы. Тугим плетеным пряслом они уложены спереди вокруг ровного пробора, охватывают голову, как корона. Юрась особенно любил эти «косы русачки», и она ради него не подрезала их.