— Идите уж, идите, — махнула рукой Ясногорская.

И даже в этом жесте Евгений угадал едва сдерживаемую боль, которой Шура сейчас как бы отгораживалась от него. Что случилось? Откуда взялось это отдаление, неожиданно возникшее между ними? А оно возникло, Евгений это чувствовал, холодея, как перед неминуемой опасностью. Днем, на людях, ему, оказывается, легче было найти общий язык с Шурой, чем с глазу на глаз в лесу. Тогда все в ней предназначалось ему: каждое движение, горячий взгляд, ласковое слово и даже то, что слышалось за словом… И вот сейчас все это угасло, заслонилось чем-то другим, может быть, даже этими носилками, — не видеть бы их никогда!

— О чем ты задумался, Женя? Пойдем.

Они пошли по тропинке за санитарами.

— Ты имеешь представление о нашей передовой? — глухо спросил Черныш.

— Имею, — вздохнула Ясногорская. — Рассказывали.

Под передовой подразумевалась пехота. Она лежала за холмом вдоль реки. До берега отсюда было несколько сот метров, но этот путь считался смертельно далеким. Для того чтобы попасть в боевые порядки, надо было проскочить по голому склону, обращенному к противнику. Немецкие снайперы не спускали с него глаз, охотясь за каждым, кто появлялся в этой зоне. Ненавистный горб уже стоил батальону нескольких бойцов. Во избежание излишних потерь Чумаченко приказал в дальнейшем «открывать навигацию» только с наступлением темноты. Боеприпасы, продукты, газеты, письма — все это отныне перебрасывалось в боевые порядки только ночью. Раненых оттуда выносили тоже только ночью. И, несмотря на это, потери были почти после каждого рейса. Накануне, перед рассветом старшины притащили к КП красивого капитана, работника дивизионной газеты. Черныш видел его, окровавленного, холодного. Разве можно знать, не притащат ли завтра также и Шуру на КП?

— Если б можно было пойти вместо тебя, Шура… Если бы я только имел возможность…

— О, Женя, Женя… Если бы нам было дано заменять собой других… Я тоже пошла бы…

Вместо кого? Черныш не спросил, догадываясь, кого она имела в виду. Конечно, Брянского!

— Почему ты не сменила погоны на полевые? — заметил он погодя. — Будут блестеть при ракетах.

— В самом деле, — покорно согласилась Шура. Она была сейчас необычно покорная и мягкая. — Я совсем о них забыла… Кажется, у меня здесь в сумке есть полевые.

Порывшись на ходу в своей набитой пакетами сумке, она вынула полевые погоны и остановилась.

— Пристегни, пожалуйста.

Евгений, сдерживая дыхание, коснулся ее плеча. Впервые в жизни он касался этого плеча, теплого и нежного. Медленно снял узкие белые погоны — один, затем другой, и приладил на их место полевые.

— Готово?

— Готово…

— Спасибо…

На какое-то мгновенье руки Черныша, помимо его воли, задержались на ее плечах. Шура будто не почувствовала этого.

— Женя, — едва слышно прошептала она, доверчиво глядя на Евгения, как тогда, под Будапештом, когда уже раненная, лежала на повозке посреди окованной гололедицей степи. — Скажи мне, Женя, скажи… — На глазах у нее вдруг заблестели крупные слезы: — Ведь это плохо, что мы вот так… что между нами вот такое…

Они одновременно подумали о Юрии. Брянский как бы сошел сюда с далеких Трансильванских гор, стал между ними и смотрел на них обоих. Они молчали, обращаясь мысленно к нему, спрашивая у него совета, проверяя по его образу свою совесть, как проверяют дорогу по неподвижной звезде.

— Я все время думал об этом, — нахмурился Черныш. — И если ты хочешь знать мое мнение…

— Не надо, Женя, не надо, — энергично перебила его Ясногорская. — Не будем сейчас об этом… Идем!

Они пошли по тропинке, не касаясь друг друга.

— Ты боишься этого разговора, Шура?

— Не боюсь, я ничего не боюсь, но… Позже, после!

— Когда — после? Когда? Назови мне этот день…

— Женя, зачем?

— Назови, чтоб я ждал, чтоб я дожил, даже если… погибну.

— Не говори так, не нужно… Ты знаешь, какой день я имею в виду. Тот, когда все уже кончится, когда наступит, наконец, новая жизнь.

— Это уже так близко! — обрадовался Черныш.

— Тогда, мне кажется, все станет другим, — говорила Шура, постепенно вдохновляясь собственными мечтами. — Тогда все можно будет решать по-новому… И, может быть, то, что сейчас кажется неосуществимым, тогда станет естественным и возможным. Ведь мы станем жить совсем в другой атмосфере, по другую сторону смерти, крови, болей и кошмаров… Как ты думаешь, друг мой? Неужели же люди не почувствуют себя… заново рожденными?

— Я тебя понимаю, Шура. Мне и самому тот день представляется не только большой исторической датой. Это, конечно, будет нечто значительно большее. Ибо там будут возникать все начала, там будет только будущее, там все человечество будет ему присягать…

Черныш не договорил. Знакомый вибрирующий посвист снаряда рассек вечерний неподвижный воздух. Сверканьем и треском взвихрилась лесная чаща. Шура инстинктивно схватила Черныша за руку, и они ускорили шаг, оглядываясь на каждый взрыв, раздававшийся сзади. Поверху за ними гнались горячие осколки, прошивая потемневшую зелень, гулко постукивая в ветвях.

Наконец, они вырвались из-под обстрела и вышли на опушку. Вид огневой и близких окопов сразу успокоил их.

Высокое небо колосилось последними заревами. Шовкун уже взбирался с санитарами по крутому косогору. Внизу на огневых спокойными группами стояли минометчики, слушая чью-то грустную песню. Среди этих австрийских оврагов она воспринималась особенно остро.

Ой, зiйди, зiйди, ясен мiсяцю,
Як млиновеэ коло…
Ой, вийди, вийди, серце-дiвчино,
Та промов до мене слово…

То невидимый Маковей, свернувшись где-то в сером окопе, дал волю своему сердцу.

XXII

Всю ночь прибывали войска. Дорога от ближайшего тылового села до переднего края была забита танками, тягачами, автомашинами. Постепенно все это рассасывалось по придорожным рощам и оврагам. Командиры батарей отчаянно спорили за каждый клочок земли: нехватало места для огневых.

В полночь у овражка, обжитого минометчиками, загудели тяжелые танки. Хома, который расположился на ночь со своим транспортом вблизи огневых, ястребом накинулся на танкистов. Наверное, из-за собственного огорода он не ругался бы с таким азартом, как сейчас из-за этой ночной опушки, где была его стоянка. Метался с кнутом перед машинами, тщетно пытаясь перекричать ворчанье моторов.

— Цоб держи, цоб! — кричал он изо всех сил невидимым механикам. — Дышло сломаешь!..

Водители не обращали внимания на Хому, лошади шарахались в темноте, дышла трещали.

— А-а! Чтоб тебя!..

Танки выстроились вдоль опушки, там, где задумали. Хаецкий, оттесненный со всем своим хозяйством в колючую чащу, в свою очередь вытеснил в глубь леса несколько артиллерийских передков и чью-то кухню. Устроившись на новом месте, Хома быстро успокоился и примирился с судьбой.

Через некоторое время он уже снова прохаживался возле заглушённых машин, спокойно постукивал по ним кнутовищем и допытывался у танкистов, какова толщина брони. Потом, разлегшись с измазанными водителями возле танков и забыв про все обиды и несправедливости, растолковывал новоприбывшим, с кем они ныне вступили в контакт.

Слушая Хому, можно было подумать, что гвардейский стрелковый полк, с которым сейчас танкистам выпало счастье действовать совместно, не имеет себе равного. Выходило так, что он состоит сплошь из исключительных людей, из отборных героев-богатырей. Командует этим полком решительный и грозный таджик-академик Самиев. Полковую разведку каждую ночь водит на невероятные задания знаменитый «волк» Казаков, полный кавалер ордена Славы… Единственный на всю дивизию полный кавалер!.. У полкового знамени стоит герой Сталинграда и Будапешта старшина Багиров. Про этого, наверное, все слышали. Не слыхали? Стыд и срам! Да это же он из-под земли штурмовал отель «Европу»!.. И про Хаецкого тоже не слыхали? И про Воронцова? О, люди! Герой Советского Союза майор Воронцов — замполит в этом богатырском полку. На нем, говоря правду, все держится. Сила, голова! Ему уже за сорок, у него уже сын в армии, а поглядите на этого мужика: вот это, скажете, сила, этот поведет и выведет!.. Если ты плохой вояка, так он тебя в бараний рог скрутит, а если ты честно выполняешь свою миссию, от него тебе и почет, и хвала.