— Моя, — промолвил художник, указывая ногой на картину.
Вася Багиров за помощь в ночной операции подарил художнику широкий ремень. Сейчас, затянувшись этим ремнем поверх макинтоша, художник и в самом деле был похож на партизана. Шляпа была высоко поднята, открывая смуглый, с двумя выпуклостями лоб.
— Моя…
Картина изображала гору Геллерт на правом берегу Дуная, где стоит цитадель. На картине гора изображена еще не застроенной, такой, какой она была в древние времена. Словно скала на безлюдном материке. На самой вершине — всадник, суровый степной житель в шлеме и кольчуге. Утомленный конь опустил голову в поисках корма. Корма нет, потому что… «Не прорастет трава там, где ступит копытом мой конь». Всадник, откинув забрало, вглядывается в далекий горизонт.
— Кто это?
— Арпад. Один из первых венгерских витязей, которые привели мадьяр на берег Дуная.
— Куда он смотрит?
— Сюда, на Пешт. Вернее, на то зеленое поле, где через много лет вырастут кварталы Пешта.
— Хотите реставрировать?
— Зачем? Разве сейчас это главное?.. Сейчас я вижу новые краски. Вы знаете мои альбомы? Я их пополняю… Захотите, покажу.
В зале появился санитар, козырнул лейтенанту.
— Я отправлял гвардии лейтенанта Сиверцева. Он передал вам письмо.
Незнакомой женской рукой было написано:
«Женя, друг мой!.. Пишу. Не пишу, а диктую. Из санроты. То, чего больше всего боялся, случилось. Случилось бесповоротно, навсегда. В одно мгновенье отошло в сторону все, о чем мечталось. Нет художественного института… Пусть! Однако жить буду! Ведь жил как-то Павка Корчагин, наш старший брат…
А трудно, тяжело. Неслыханно тяжело, Женя. Хотел в гостинице встретиться с тобой, — не удалось. Не обижаюсь, знаю, что ты, наверное, не мог.
Желаю тебе в ближайшее время увидеть Дунай. Тот Дунай, о котором столько передумано, — чистый, голубой от неба… «Как льны цветут» Может быть, он будет таким в ясный день Победы. Желаю тебе дожить.
Жди. Буду писать на полк.
XX
Через несколько дней, уже в новом квартале, Черныш получил возможность ознакомиться с новыми альбомами Ференца.
Бункер, в котором нашел себе пристанище художник, был в том же дворе, где и огневая минометчиков.
Посреди двора высился замерзший фонтан, возле него накануне, во время налета, были убиты две лошади из боеснабжения. От коней остались уже одни ребра и копыта со стертыми, блестящими подковами. Всю мякоть обобрали венгры. В минуты затишья они выскакивали сюда со всех бункеров, как на охоту.
Приближаясь к подвалу, Черныш обогнал двух девушек. Одна из них несла кусок конины, осторожно придерживая его пальчиками.
Венгерки, пропустив Черныша, о чем-то живо заговорили. Потом одна из них догнала его и слегка дернула за локоть.
— Пан офицер!
Черныш обернулся.
— Что тебе?
— Пан офицер…
Девушка о чем-то быстро говорила, все время умоляюще улыбаясь. Черныш понял только одно слово: «кенир» — хлеб. Девушка повторила его несколько раз. Чтоб лучше объяснить лейтенанту свою мысль, она, не смущаясь, расстегнула шубку, показывая свою тонкую, перетянутую поясочком, талию. Черныш ничего не понимал. Тогда девушка мгновенно оголила белую ногу и шлепнула по ней перчаткой. Черныш покраснел до ушей. За кусок «кенира» она предлагала ему себя. Черныш выругался и, отвернувшись, быстро побежал вниз. Девушка смотрела ему вслед с наглым сожалением.
Чернышу было стыдно и тяжко.
В бункере он сразу увидел Ференца.
Художник работал, сидя в одной рубахе перед узким зарешеченным окном. Подтяжки, словно бурлацкие лямки, стягивали его плечи.
Упругие солнечные лучи заливали бункер. Когда на дворе взрывался снаряд, в бункере возникал неуловимый отблеск, как дневная молния. Сейчас эти отблески не страшны, они не багровые, как ночью, а светлые, перемешанные с солнцем. Время от времени они бьются, колеблются вокруг Ференца, жильцы жмутся к стенам, только художник не двигается с места.
Услышав оклик лейтенанта, Ференц отложил работу и почтительно поднялся, приветствуя вошедшего.
Пришли и девушки с кониной. Избегая взгляда Черныша, они шмыгнули в угол. У них был пристыженный вид.
Ференц достал обещанный альбом. Это были зарисовки венгерских дорог, трупы в кюветах, придорожные указки, эскизы серых степных ферм, забытых богом и людьми. Карандашом, тушью, акварелью…
— А вот мой шедевр.
Ференц перекинул лист.
Юноша с бакенбардами стоит на коленях у пушки. Сосредоточенным взглядом устремился вперед. Саша Сиверцев.
— Вы его видели… тогда?
— Видел. Какой офицер! Мне говорили его солдаты… Я знаю…
Черныш посмотрел на Ференца. «Что ты знаешь о нем, Ференц? Очень мало ты знаешь! Разве знаешь ты о том, что этот высокий юноша-мечтатель, ведя огонь в Будапеште, думал уже о восстановлении Ленинграда? Сколько он, Саша, говорил об этом Будапеште! И ненавидел, и любил его. Беспощадно бил и не хотел убивать!»
Девушки, готовя пищу, украдкой поглядывали на лейтенанта.
Он стоял над раскрытым альбомом, глубоко задумавшись. Густые широкие брови сурово сошлись на переносице.
Девушки разочарованно шептались о том, что этот черный, как мадьяр, офицер, наверное, в кого-то влюблен. Иначе, почему же он побрезговал ими? Они молодые, у них хорошие бедра. Может быть, он боится плохих болезней? Но ведь он мог расспросить жителей бункера, убедиться… Нет, он, видимо, идеалист и влюбленный. С такой нежностью рассматривает альбом…
— Что вы тут подписали, Ференц?
— «Спаситель», — перевел художник подпись под рисунком.
Вечером, когда на огневую прибыла кухня, Черныш позвал повара.
— Гриша, у тебя остается в котле?
— Бывает.
— Если сегодня останется… Раздай тут жильцам. Припухают.
— Я знаю, что у них в этом году пятнадцать месяцев.
— Как пятнадцать?
— А так: кроме наших двенадцати, прибавилось три немецких.
— Выдумывай!
— А как же: терпень, холодень и голодень.
После раздачи в котле оказались остатки, и Ференц объявил в бункере, чтобы шли с посудой во двор: русский Гриша будет давать суп.
Гриша с черпаком в руке, в халате поверх ватника стоял над котлом. Его носатое хитрое лицо на этот раз было серьезным, словно он вершил какое-то важное государственное дело.
Венгры выстраивались в очередь, и Гриша отмерял каждому полчерпака, стараясь никого не обделить. Он сердито ворчал, что нажил себе «этих нахлебников» и должен из-за них торчать тут, пока фриц не пришлет ему горячей засмажки. И все же Гриша честно примерял глазом, чтоб всем было поровну, чтоб всем хватило. Венгры смотрели на него с благоговением. Надолго, надолго запомнится голодным жителям будапештских трущоб этот «русский Гриша» с черпаком в руке, с автоматом за спиной.
Гриша ворчал и злился; однако когда женщина, которой он наливал еду, показала на пальцы, что у нее еще двое «кичи» — маленьких, то Гриша вместо того, чтобы отмахнуться, пропустить это мимо ушей, сразу навел справку:
— Правду она говорит?
Мадьяры закивали головами: правду, правду.
Гриша отмерил и на «кичи».
Черныша, который со стороны наблюдал за раздачей, взволновала эта дотошность повара.
«Сколько написано о человечности, о гуманизме и гуманистах, — думал лейтенант. — Сколько об этом сказано медовых слов, а еще больше лицемерных. Этот простой боец-повар, конечно, ничего этого не слыхал. Он совсем не филантроп и даже слова этого не знает. Откуда же у него эта дотошность, это беспощадное правдолюбие? Он раздает пищу чужим людям… Никем не контролируемый. Ждет немецкого снаряда. Мог бы раздать так-сяк. Вместо этого он бережно отмеряет, чтоб кого-нибудь не обделить. Ему, очевидно, органически необходимо установить правду: есть ли, действительно, у женщины эти «кичи».
Среди других в очереди стоял, согнувшись, пожилой мужчина с видом министра, в драповом пальто, с толстым портфелем подмышкой. Указывая на этого субъекта, женщины шипели Грише: «шпекулянт!»