Черныш вел роту все выше и выше по изрытому воронками склону среди густого переплетения разбитых траншей. Он знал, что скоро встретит Ясногорскую и что на марше они будут вместе — может быть, день, может быть, два, может быть, и три, — ему хотелось, чтобы этот марш никогда не кончился… Ноги ступают легко, тело налито силой, веселый шум стоит вокруг. Глаза бойцов еще горят вдохновением боя, чувство окрыленности охватывает войска. Все выше и выше…
На бетонном укреплении, из которого в разные стороны торчат рваные железные прутья, стоит группа девушек санроты. Среди них Ясногорская.
— Вот твои «самоварники» идут, — весело толкнула Шуру одна из девушек, которую в свое время Хаецкий прозвал вертихвосткой. На сапожках у нее и сейчас поблескивали шпоры, большие и нелепые. — Смотри, как Чернышок впился в тебя глазами. Смотри, он краснеет. О, умереть можно!..
Черныш, приблизившись, подал Ясногорской руку, и она легко спрыгнула на землю.
— А я вас тут уже с полчаса поджидаю, — откровенно говорила Шура, шагая рядом с Евгением. — Сколько здесь сегодня народа проходит! Как будто война сейчас только начинается!
— Ты знаешь, меня тоже это поразило. Подумать — столько жертв, столько потерь, а приближаемся к финишу более сильными, чем стартовали. По крайней мере, я не помню, чтобы в нашем «хозяйстве» было когда-нибудь больше активных штыков, чем сейчас… Как это получается? Мудро, очень мудро…
Вражеские трупы, скрюченные, изорванные, валялись по всему склону. Ясногорская брезгливо обходила их.
— Обрати внимание, Шура, — спокойно говорил Черныш, — почти все лежат головой на запад, а ногами на восток.
— Удирали, — определил Сагайда. — Не удрали!
— Интересно, кто они? — задумалась Шура. — Может быть, среди них как раз те, что начинали войну, те, что под гром своих барабанов выходили в сорок первом через Бранденбургские ворота на восток? Как они тогда шли! С жадными взглядами, с засученными по локоть рукавами. Как мясники. Теперь они утихомирились, теперь им уже ничего не надо. Отныне человечество, наверное, никогда не будет знать войн, — закончила Ясногорская радостно.
— Вот этот тип, безусловно, считал себя созданным для господства над народами, — говорил Сагайда, проходя мимо убитого немца в изорванном офицерском мундире. — Я думаю, сидя где-нибудь в мягком кресле с сигарой в зубах, легко представить себя господином мира. Долго ли? Взять и бросить в мясорубку миллион или десять миллионов простого народа… Пусть гниют в окопах, пусть валяются в госпиталях, а ему что? Ему тепло, ему спокойно, ему подай на тарелке весь мир! Где гарантии, что со временем не вынырнет откуда-нибудь новое чудовище, какой-нибудь новый Гитлер?
— Не выйдет, — категорически возразил Черныш. — Народы поумнели. Теперь они не позволят обманывать себя. Да и кто отважится после такой науки претендовать на мировое господство? Какой маньяк пойдет на это? Мир, по-моему, наступит теперь на долгие столетия, а то и на тысячелетия.
— Ого, как ты размахнулся, — удивленно заметил Сагайда.
— Ты не согласен?
— Я лично не против… Но, друже, всем свой ум не вставишь…
— Можно подумать, — засмеялась Шура, — что вы собираетесь жить по меньшей мере тысячелетие!
— А ты меньше?. — горячо взглянул на нее Черныш.
— Нет, нет… Наоборот, еще больше… Мне кажется, что я никогда не умру…
Разговаривая, они шли все время в гору. Солнце уже пригревало их спины, мягко ложилось на плечи, и они, взбираясь все выше, поднимали и его на своих плечах, как приятную легкую ношу.
Взошли на гребень высоты, и мир выступил из своих прежних берегов, разлился широким ясным океаном. Черныш вспомнил другие высоты — первую румынскую, где остался Гай, и другую, трансильванскую, высокую, как грандиозный обелиск… Как бы он хотел, чтобы все, кого он оставил на пути, были здесь! Не нужно ему ни чинов, ни орденов, ни славы, ни любви, — лишь бы только встали те, далекие и прекрасные… Разве не им принадлежит все, что сейчас сбывается? Разве не для них легли вдали сероватыми коврами широкие асфальты? Пусть бы шли они рядом! Пусть были бы здесь… Звал всех, но никто не приходил. Сколько прошло с тех пор… О, как это далеко, как давно это было…
На высоте посреди окопов остановилась машина командира дивизии. Стоя, генерал что-то энергично говорил командирам полков, которые слушали его, вытянувшись в седлах. Самиев был среди них самый маленький, зато лошадь у него была выше, чем у других.
Генерал, видимо, был чем-то не вполне доволен. Его как будто не касалась та общая радость, то повышенное, почти хмельное настроение, которое господствовало сейчас в войсках. Он, комдив, будто и не замечал того, что противник только что сбит со своих позиций, что танки, обогнав пехоту, уже рейдуют за десятки километров впереди, что, наконец, победа близка. В такое время и генералу полагалось бы повеселиться вместе со всеми, пошутить так, как он умел: невзирая на ранг. Но сейчас, видимо, было еще не время… Генерал стоял в машине возбужденный, побагровевший и почти с раздражением отдавал приказы командирам полков. Кое-кто, настроившись до этого на довольно благодушный лад, при взгляде на генерала, понимал, что впереди предстоят и бои, и трудности, и опасности.
Противник, удирая, бросил немало своей техники и боеприпасов. По всей высоте торчал из земли перемятый, искалеченный металл, деформированное тяжелое оружие.
— Будет трофейщикам работы, — переговаривались бойцы, — насобирают.
— Смотрите, зенитка! — кричал Маковей товарищам, надеясь таким нехитрым способом привлечь внимание Ясногорской. Шура, шагая между Чернышом и Сагайдой, оглянулась, на миг, увидела Маковея и приветливо кивнула ему. Но сразу же опять оживленно заговорила с офицерами.
— Цела-целехонька! — не унимался Маковей, похлопывая ладонью теплую, нагретую солнцем пушку. — Еще и заряжена! Однако Ясногорская на этот раз даже не слыхала его.
Пушка стояла в круглой яме-ячейке, уставив свой длинный хобот в голубую высоту весеннего неба. Телефонист еще что-то кричал, но Ясногорская не оглядывалась.
Тогда парень, недолго думая, припал к механизму пушки…
Прозвучал выстрел. Одинокий и потому удивительно резкий среди этой огромной тишины. Пролетел далеко над полями, и эхо еще долго перекатывалось в берегах, в лесах и оврагах. Тысячи людей на мгновенье застыли, удивленно прислушиваясь. Казалось, что это прозвучал последний выстрел на земле. В высокой синеве распускался белый цветок взрыва. Наверное, этот цветок виден был и с дальних чешских селений, едва проступавших на западе из сплошных садов.
— Что ты делаешь? — спохватившись, накинулись на Маковея командиры.
— Я хотел выстрелить вон туда, — смеясь, показывал озорник рукой в небо.
— Куда?
— В синеву… В стратосферу!
В конце концов парень и сам не знал, для чего он выстрелил. Может быть, для нее, для Шуры Ясногорской?
А, может, он салютовал миру, который, приближаясь издалека, уже чуть слышно трубил навстречу людям, которые добывали его.
XXV
Полки, стянувшись в колонны, летели вперед. Рассекая горячие, разомлевшие от зноя поля, навстречу бежал асфальт, сплошь политый свежей водой. Празднично одетые чехи и чешки неутомимо поливали его с утра до вечера, чтобы не пылила дорога, чтобы не падала пыль на освободителей.
Чистые, красивые села и городки, утопающие в молодой зелени, подняли над домами красные советские и трехцветные национальные флаги, которые трепетали, словно вымпелы множества кораблей в огромной гавани. Весь мир стал сразу необычайно ярким и пестрым. Сквозь вдохновенный людской гул безостановочно проходили войска.
— Наздар! — единой грудью восклицала освобожденная Чехия. — Наздар! Наздар! Наздар!
— Ать жие Сталин!
— Ать жие Руда Армада!
Триумфальные арки возникали на пути полков, словно вырастали из плодоносной чешской земли.
Хома Хаецкий пролетал под этими радужными арками одним из первых. Грива его коня уже третий день расцвечена пахучей сиренью, автомат обвит цветами и лентами. Украшали его белые худенькие руки освобожденных сестер, лица которых подолянин даже не успевал запомнить.