— О, Хома, — с удовлетворением откликнулся Юраш. — Обобществим для народа, чорт его дери!

Воронцов переглянулся с юношами-партизанами, которые весело следили за происходящим, и все засмеялись.

А неугомонный Хома разошелся и уже допрашивал другого:

— Штефан, а твое мнение?

— То так должно быть! — воскликнул Штефан, приземистый, воинственный, видимо, готовый хоть сейчас взяться за мельницу богача. — То буде демократицка справа!

— Францишек! А ты почему молчишь? Ты — за?

— Айно, — решительно топнул босой потрескавшейся ногой Францишек. — Айно!27

— Айно! — подхватили в один голос остальные крестьяне.

— Слышите; все говорят: файно!28 — резюмировал Хома. — Народ хочет! А если народ чего-нибудь дружно захочет, то уже так и будет, клянусь своими сынами!

Воронцов отпустил подолянина, не наложив на него взыскания. Однако серьезно предупредил, чтобы в дальнейшем Хома не брался распределять землю, которая ему не принадлежит.

Хома заверил, что — най его маме! — линию не перегнет…

А часом позже уже хозяйничал в роте. У него и тут было немало дел.

Офицеры только что привели нескольких бойцов молодого пополнения, и Хаецкий, осуществляя свои старшинские права, должен был выстроить их и проинструктировать. Иван Антонович, лейтенант Черныш и все расчеты, посмеиваясь, наблюдали, как Хома приструнивал новичков. А он начал с того, что, не моргнув бровью, важно обошел шеренгу. Что там говорить, он знал, с чего начать! Прежде всего стал экзаменовать новоприбывших: твердо ли запомнили номера своих автоматов и карабинов? Потом просовывал свою руку за ремень каждого и выворачивал, определяя, туго ли затянуты орлы. Видно, Хома остался доволен.

— То, что номер карабинки заучил, — это раз хорошо. То, что погоны на тебе сидят, как влитые, — это два хорошо. А то, что вид имеешь молодецкий, — это три хорошо. Таким будь! — восклицал Хома. — Должны и в дальнейшем внимательно за собой следить, бо у меня на тяп-ляп не проживешь. За первую пуговицу даю замечание, за другую — уже взыскание накладываю. Звезды на пилотках чтоб сияли у вас на две версты вперед! Иначе я не признаю. Ведь ты не какой-нибудь там ай-цвай, ты — великий человек! На тебя весь мир смотрит, следит, как ты сел, как встал, как двинулся, как пошел!.. Все это вы должны себе раз навсегда зарубить на носу и держать голову высоко. В нашей минометной нема таких, что уши по земле волочат. У нас такой народ, что сам на чужие уши наступает! Всё понятно?

— Понятно!

— Не слышу!

— Понятно!!!

— Разойдись!..

Новички рассыпались во все стороны. Однако Хоме показалось, что они разбежались недостаточно быстро.

— Эге, разве ж так гвардейцы расходятся? Гвардейцы отскакивают во все стороны, как пружины. Становись!

Новички снова выстроились.

— Разойдись!

— Становись!

— Разойдись!

— Становись!

Уже пот ручьями катился по раскрасневшимся лицам новичков. Наконец, Хома сжалился.

— Добре. Вот так, чтоб всегда. А сейчас пойдете со мной на склад. Я получу обмундирование, а вы принесете.

Весть о летнем обмундировании вызвала в роте всеобщий восторг.

V

«Что, собственно, произошло? — думал Сагайда, шагая по улице Гринавы. — Почему тебе таким особенным, многозначительным кажется этот сегодняшний разговор в словацкой хате? Ну, пригласили тебя, ну, обласкали… В конце концов самая обычная вещь… Но почему же ты вышел оттуда таким смущенным и взволнованным? Каким зельем тебя напоили в той убогой светлице, разрисованной до самого потолка буйным виноградом? Идешь и земли не чуешь под собой… Идешь, и звенит все время у тебя в ушах нежное слово:

— Братку!

Словно разбогател неожиданно, словно впервые со всей полнотой ощутил свою большую солдатскую ценность…

Откуда все это?

Было время, когда тебе, грубому, мстительному, озлобленному личными потерями, все было немило в этих чужих землях, ты не видел перед собой ничего и никого, кроме врагов. С мрачным недоверием смотрел ты на тех, кто тебя приветствовал. В их приветствиях тебе слышались неискренность и виноватая предупредительность, покорность перед твоей силой. Упрямый в своей ненависти к врагам Отчизны, ты с постоянным подозрением проходил среди чужих людей, будто продирался сквозь колючий кустарник, полагаясь только на себя, на товарищей, на оружие.

«Любовь двигает армии вперед…» Кто это сказал? Где? А-а, это те молочники, те философы… Здо́рово… В самом деле, если подумать, чорт возьми, так это же счастье — любить людей!.. Конечно, стоющих. Конечно, настоящих. Таких, как… эти».

Сагайда восторженно смотрел на своих однополчан, которые беседовали и смеялись, толпясь вперемешку со словаками возле каждого двора. Некоторые уже в светлозеленом, только что полученном обмундировании, другие еще в прошлогоднем… Обтрепанные в походах обмотки, выгоревшие, полинявшие гимнастерки, простые, открытые лица… Однако глядишь на них и насмотреться не можешь… Не впервые ли Сагайда взглянул и на себя, и на своих товарищей новыми глазами? Кажется, еще нигде он не ощущал так глубоко свое значение и свою роль освободителя, как здесь, на этой словацкой земле, где его ждали «шесть долгих-долгих лет»…

Только что его спрашивали:

— Матку маш?29

И утерянная за время войны семья словно возвращалась к нему большой родней — могучими единокровными полками.

— Есть, — отвечал он с гордостью.

— Витця маш?30

— Есть.

— Братив маш?

— Есть, есть!..

— Сестру маш?

Когда Юличка спросила его о сестре, он не мог сразу ответить. Этот вопрос больно ударил его по незатянувшейся ране. Ведь у него и в самом деле есть где-то сестра, родная щебетунья Зинка, вывезенная в запломбированном вагоне на немецкую каторгу… Где ты, Зинка, где ты, сестричка? Может, изнываешь рабыней на подземных опостылевших заводах, состарившись в свои восемнадцать лет? А, может, палачи уже загнали тебя в могилу? Юличка, видимо, разгадала его тяжелое молчание.

— Считай меня сестрой, — сказала она. — Буду тебе, как родная…

Юличка… Лежа согнувшись в постели, она казалась ему совсем маленькой. А когда, откинув косы, встала на ноги и выпрямилась, то оказалась высокой и стройной…

— Здравия желаю, гвардии лейтенант!

Кто это? Шовкун!.. Стоит перед Сагайдой уверенно, с достоинством, как равный перед равным… Голос его заметно окреп, в нем теперь твердо звенит гвардейская медь, сменив ту вкрадчивую, податливую мягкость, над которой так издевался Сагайда, когда Шовкун был ординарцем Брянского… Теперь Шовкун, очевидно, не позволил бы никому отыгрываться на себе. Усы подстрижены щеточкой, санитарная сумка на боку. Гвоздь! Сагайда от души рад ему, как рад всему на свете, что хоть в малейшей степени причастно к его идеалу, к Брянскому.

— Получил вот письмо от Ясногорской, — хвастается Шовкун. — Скоро будет в полку. Комбат сказали, что как только Ясногорская появится на горизонте, опять потребует ее к нам.

— А Муся?

— Наладим, — сказал Шовкун о своей нынешней начальнице так решительно, словно ее судьба целиком зависела от него. — Разве она стоит Ясногорской? Мизинца ее не стоит… На нее уже и командир санроты зубы точит. Нас, то-есть, санитаров, представил на «Отвагу», а ей — дулю под нос, извините за выражение… Потому что мы из огня не вылазим, а Муся наша больше за кавалерами бегает…

Чувствовалось, что Шовкун хорошо знает цену своей работе, и хоть тяжела она ему, однако нисколько не обременительна.

— Ты, дружище, уже врос в свою новую должность, как добрый всадник в седло, — засмеялся Сагайда. Хвалю за ухватку!

— А чего ж… при моей должности иначе и быть не может. Людьми дорожишь и тобой дорожат.