Черныш, как и раньше, занимался преимущественно корректированием. Даже придирчивый Иван Антонович давал его работе положительную оценку. Это было немаловажно!

Черныш стоял на чердаке высокого дома и вел наблюдение через слуховое окно. Объектом его наблюдений было городское кладбище. Оно лежало за квартал впереди, окруженное каменной стеной. Через дорогу напротив стены, в развалинах кирпичных строений, засели стрелковые подразделения батальона.

Перед Чернышом открылась панорама большого города.

После многонедельных дождей и туманов впервые распогодилось и в ясном воздухе над Будапештом с утра и до ночи висела наша авиация. Окруженный город еще дымился сотнями заводских труб, воздетых ввысь, как жерла крепостных орудий. На заводах до сих пор производились танки, бронемашины, тысячи снарядов для окруженных войск. Советские летчики то в одном, то в другом районе города с грохотом опускали бомбы на военные цехи. Казалось, лопается земная кора до самых глубин. Языки неярких дневных пожаров выбивались то там, то здесь над пестрыми пропастями многочисленных кварталов.

Небо, не мрачное и не голубое, было затянуто каким-то высоким белым покровом, и серебристое холодное солнце лилось сквозь него, словно сквозь грандиозный матово-белый абажур. Под молочными лучами тускло, как броневые плиты, поблескивали крыши домов. На них, отбрасывая косые тени, торчали шеренги дымоходов, как будто поднятые в атаку солдаты: встали, глянули вперед, в пропасти глубоких улиц, и замерли на месте.

Над кварталами, как гигантские фаустпатроны, высились водонапорные башни. И до самого горизонта, сколько хватал глаз, — каменные ярусы кварталов, башни, шпили, купола храмов, заводские трубы, и снова каменные застывшие каскады на том берегу Дуная.

Горячий гул опоясывает каменный необозримый лагерь, канонада не смолкает ни на минуту, грохоча методично, как огромные камнедробильные тараны, заведенные раз и навсегда. Над ближними кварталами — запах тола, пушистая сажа.

Внимание Черныша приковано к кладбищу. Зажав в зубах давно погасшую цыгарку, он припал к узкому окну. Он обыскивает взглядом тот прямоугольник, который лоснится мраморными плитами, надмогильными столбиками, белеет крылатыми серафимами. Лейтенант знает, что за каждым благодушным серафимом притаился автоматчик. Черныш ищет вражеские пулеметы. Командир стрелковой роты с самого утра чертыхается по телефону: пулеметы противника связывают ему руки. Чернышу удалось подавить несколько огневых точек, но на их месте оживают другие.

В правом углу кладбища стоит, словно старушка, круглая часовенка. Взгляд лейтенанта поймал под ее крышей едва заметную вспышку. Быстро вычислив данные, Черныш крикнул Маковейчику:

— Передай!

Маковейчик прижался под балкой, согнувшись над аппаратом. Он выкрикивает цифры в трубку.

Лейтенант, нервничая, следит за тем, как мины рвутся вокруг часовенки. Наконец, одна — в крышу.

— На! — выдавливает сквозь зубы Черныш.

Часовенка дымится.

На этом же чердаке, возле другого окна, стоит лейтенант Сиверцев, высокий, курчавый блондин с золотистыми бакенбардами. Он ведет наблюдение за другим сектором, собирая данные для своей батареи. Иногда он кричит Чернышу:

— Женя! Какая видимость в твой телескоп?

— Много нечисти вижу.

— Пропеки, прожги…

— Жгу.

В этот момент крыша рассекается огнем, словно в нее ударяет молния. Саша Сиверцев падает, закрывая голову руками, как будто только ее и бережет. Тяжелая мина взрывается на балке, озарив весь чердак. В туче дыма и пыли просвистели осколки. Саша поднимается, протирает глаза. Они у него живые, подвижные, схватывают все сразу. Бакенбарды стали серыми от пыли.

— Женя, ты живой? — кричит Сиверцев.

— Кажется.

Они встают и, снимая с себя паутину, идут навстречу друг другу.

— Неужели нащупал? Как думаешь, Женя? Выкурит нас из этой мансарды?

— Ты куда бьешь? — спрашивает Черныш.

— По семнадцатому объекту. Уже горит.

Закурили, присели.

Сиверцев в свое время много рассказывал Чернышу о Ленинграде, о трагедии блокады. Перед войной он закончил среднюю школу и мечтал о художественном институте. Саша знал не только Ленинград, но и Пушкино, Гатчину, Петергоф, как свой дом. Все дворцы, памятники, аллеи, статуи… О них он подробно говорил с Чернышом, даже горячо советовался, как лучше будет реставрировать тот или иной дворец. В азарте он забыл, что Черныш не ленинградец и знает не всё, о чем идет речь.

— Как, ты не знаешь статуи Самсона? — искренне удивлялся Сиверцев. — Женя, ты шутишь…

Он всех считал ленинградцами. Иногда начинал:

— Да, ты знаешь, Женя, Эрмитаж восстановили.

Саша хорошо знал, что это не так, и все же, почти подсознательно, пылким своим воображением он уже заглаживал воронки на ленинградских площадях, реставрировал Эрмитаж, вводил в порт пароходы. У него все становилось на свои места. Черныш, слушая трогательную неправду своего друга, поддакивал и невесело усмехался.

Теперь, когда они сидели, покуривая, под будапештской крышей, Черныш подумал, что его другу-ленинградцу, наверное, хочется здесь все стереть с лица земли. Сиверцев с такой гордостью сообщил, что его семнадцатый объект уже горит.

— Скажи, Саша, тебе иногда хочется за все, за все… За Петергоф… За ленинградские развалины… Понимаешь? Сделать и тут так, — Черныш кивнул в сторону окна. — Чтоб все дотла… чтоб распахать плугами! И начать все заново… Скажи…

Сиверцев задумался. Его мальчишеское лицо сразу повзрослело.

— Нет, — наконец, ответил он, вздохнув. — Нет, Женя. Разве Эрмитаж бомбили из Будапештского музея? Разве я не знаю, кто это делал?

— А мне иногда хочется.

— Не дури, Женя. Разве я тебя не знаю! Кстати, тебе показывал Ференц фотографии дунайских мостов? Красота!

— Взорвали салашисты.

— Что ты? — ужаснулся Сиверцев. — Кто сказал?

— Были вчера перебежчики.

Сиверцев помолчал.

— Цепной мост, — стал припоминать он.

— Нету.

— Эржебет-хид16

— Нету.

— Ференц-Йозеф-хид…

— Нету.

— Проклятые, проклятые, — неожиданно крикнул Сиверцев. — От Пушкино до Дуная! Всюду рвут, рвут, уничтожают! — Его охватила ненависть, как будто он говорил о собственном уничтоженном добре. — А послушать их — только и слышно: цивилизация и цивилизация.

— Они краснобаи, — Черныш грубо выругался. — Мастера на крокодиловы слезы.

В этот момент Маковейчик, подслушав разговор на КП, закричал:

— Самоходки!

— Где? Чьи? — офицеры вскочили.

— Наши. Будут таранить стену.

Штурмовым группам никак не удавалось ворваться на кладбище. Несколько раз они пытались перескочить через стену, но неудачно. Свалились на тротуар первые атакующие. По требованию комбата поддерживающий артиллерийский полк выслал два самоходных орудия. Они вышли на передний край и с расстояния в несколько десятков метров прямой наводкой ударили в стену.

Снаряды прогудели у самой земли. Пушки били раз за разом по одному и тому же месту. Стена окуталась тучей каменной пыли. Сквозь нее засветились пробоины. Один за другим штурмовики ринулись в свежие провалы и рассыпались по кладбищу.

Черныш переносил огонь все глубже и глубже, впереди штурмовиков. Словно вымащивал бойцам горячую мостовую, выкладывал ее огненным щебнем.

Вечерело, и пожары над городом, мало заметные днем, теперь как бы разбухали, наливались кровью. Их стало неожиданно много.

XIV

За домом, с крыши которого Черныш вел свои наблюдения, стоял другой такой же высокий дом. Время от времени из его окон вырывалось хвостатое упругое пламя: били минометы.

Вначале Иван Антонович хотел поставить свои «самовары» на земле. Для этого нужно было вырубить несколько каштанов на дворе, потому что они мешали стрелять.

Хаецкий уже спустился в подвал дома, чтобы достать пилу или топор. Ференца он взял с собой в качестве переводчика. Старый художник, как и многие другие беженцы, двигался вслед за фронтом до самого Будапешта. Зная уже немало людей из полка — старшин, писарей, политработников, — Ференц на новом месте всегда отыскивал «хозяйство» Ивана Антоновича. Около минометчиков он никогда не оставался голодным. Зато Кармазин и комбат Чумаченко и даже бойцы при случае использовали его как переводчика. Веселый художник гордился этим и называл себя «партизаном».