— Такая уж раса хлюпкая. Зябнет.

Денис глазом знатока осмотрел немецкий миномет и, обнаружив, что он не поврежден, приказал брату:

— Срывай плиту. Перенесем.

Миномет перенесли в комнату напротив. Перетащили плетеные кошелки с минами. Выломали окно, выходившее на город. Будапешт гудел, заплывая пожарами.

Денис привычно навел прицел. Хотел спуститься вниз и отыскать Антоныча, чтобы узнать, куда бить.

— Разве ты сам не знаешь, куда? — удивился Роман.

— И то правда.

Мины были трофейные — это были их мины.

— Огонь! — сам себе командовал Денис.

Первая мина опустилась в ствол.

Били, пока раскаленная труба не начинала светиться в темноте.

— Ну как, Роман? — спрашивал Денис брата, который подавал ему мины из кошелки. — Ну как?

— За ночь фрицев поубавится.

Давали трубе остыть и снова били, били, били…

XVIII

То освещая путь гранатами, то обходя задними дворами прилегающие к отелю дома, штурмовые группы до самого утра пробивались в глубь квартала.

В «Европу» перешел командный пункт батальона. Сюда уже несли на плечах боеприпасы, связисты тянули кабель, на первом этаже санитары перевязывали раненых. Во всех штабах по инстанции отметили на карте еще один важный объект, захваченный ночью.

Артиллеристы в одних гимнастерках катили на руках противотанковые пушки, устанавливая их за углом отеля и на перекрестке в круглом окопе, отрытом немцами для своей зенитки. Разбитая зенитка еще и сейчас торчала в небо мертвым хоботом.

— Пушкари не отстают, — удовлетворенно сказал Чумаченко, выглянув сквозь провал окна на перекресток. Сегодня он был доволен всем, что творилось на свете.

С того момента, как начались бои в Будапеште, орудия сопровождения шли рядом со штурмовыми группами. Эти славные маленькие пушечки можно было видеть то в разрушенном подъезде, то выглядывающими из окон подвалов, то прыгающими по мостовой вдоль узкой улицы, зажатой обвалившимися стенами и напоминавшей горное ущелье после землетрясения.

Пушкари, ладные, крепкие ребята, единым духом выбросили немецкую зенитку из окопа и поставили на ее место свою, русскую. На стволе их пушчонки светились, как ордена, красные звезды, а на щите красовалась надпись: «Смерть белофиннам!»

Где остались те белофинны и те карельские леса, а надпись не слиняла и в Будапеште!

Артиллеристами командовал Саша Сиверцев. Его бодрый голос звенел. Сиверцев устанавливал пушки жерлами в разные стороны: одну вдоль проспекта, протянувшегося вниз, к самому Дунаю, другую — в боковую уличку. Сегодня юношеское лицо Сиверцева играло особенно ярким румянцем. Уши под черным околышем фуражки пылали, как петушиные гребешки. Он был в том настроении деятельного вдохновения, которое всегда так озаряет храброго человека перед боем.

— Саша! — услышал он откуда-то сверху знакомый голос. В окне третьего этажа стоял Черныш, также возбужденный и радостный. — Доброго утра, Саша! Как спалось?

— Благодарю, друг! Никак не спалось. А ты разве спал?

— Куда там спал! Ведь у нас сегодня воробьиная ночь! Хозяин говорит: классическая ночь.

— Где твои «самовары»?

— Всюду: два во дворе, два тут со мной, один где-то кочует.

— Вы опять ввели кочующие?

— Отчего ж! Тут так же, как в горах. Ты меня с земли поддержишь?

— Что за вопрос! А ты меня — из своих апартаментов.

— Апартаменты!.. Одни разбитые ванны, и фрицы с ночи лежат… Как «Смерть белофиннам» чувствует себя в дунайском климате?

— О, будь здоров! Готовится принять новую звезду на ствол.

— Сейп18.

Морозное свежее утро расцветало над Будапештом. Белело небо, беловатым казался тонко вибрирующий воздух. На востоке по горизонту легла светлая полоса. Самолеты над высотами Буды купались в прозрачной белизне.

Где-то внизу, вдоль проспекта, ударил «фердинанд». Одна за другой с адским гудением понеслись болванки, прыгая по асфальту. Тугой ветер рвался с воющим присвистом. Посыпались стекла. Черныш видел, как засуетились артиллеристы. В глубине квартала заскрипела «собака» — шестиствольный миномет, и одна мина взорвалась около пушкарей. Кто-то из них, видимо, выбыл из строя, потому что Сиверцев сам подскочил к пушке, наклонился, стараясь поймать цель в панораму.

А цель надвигалась снизу по проспекту. Выкрашенный уже в белый цвет «фердинанд» приближался, словно сплошная ледяная глыба, выброшенная Дунаем. Только Сиверцев, припав глазами к панораме, хотел подать команду, как тяжелая горячая болванка просвистела над его головой и снесла щит.

— Бей! — что есть силы крикнул Сиверцев и закрыл лицо руками.

Прозвучал выстрел.

Сквозь пальцы Сиверцева сочилась кровь.

Внизу, на другом перекрестке, белая глыба вспыхнула, как свеча.

— Лейтенант! Вас ранило?

— Ранило?

Его не могло ранить: болванка, просвистев над головой, полетела дальше, звеня о мостовую и подпрыгивая, как камень, пущенный по воде.

Сиверцев все еще стоял возле своей пушечки, закрыв глаза руками.

— Лейтенант, откройтесь!

Он через силу оторвал от лица окровавленные дымящиеся руки.

Действительно, Сиверцев не был ранен. Но ударом воздушной волны ему вывернуло глазные яблоки.

Бойцы взяли его под руки и повели в гостиницу.

Сейчас он лежал у стены на ковре и ждал, пока его перевяжут. Косячки бакенбард слиплись от крови.

Батарейцы метались, разыскивая фельдшера. Все они, как один, были гололобые. У них был обычай брить друг другу голову в любых условиях, летом и зимой. Может быть, поэтому их шеи казались высеченными из камня.

— Запорожец! — позвал Сиверцев одного из своих сержантов. — Сожгли?

— Спалили.

— По моей наводке?

— По вашей.

Офицер помолчал. Фельдшера не нашли, вместо него явился Шовкун и, опустившись перед Сиверцевым на колено, как перед знаменем, начал рвать бинт.

— Последний раз в своей жизни, — сказал Сиверцев неожиданно ровным, спокойным голосом, — я видел в панораму «фердинанда»… Горит?

— Догорает.

— Ребятки… Последняя моя панорама…

Ребятки, отвернувшись к стене, смахивали слезы шершавыми, обожженными ладонями. Гвардейские затылки, тщательно выбритые, лоснились от пота.

Шовкун нежно перевязывал.

— Пушка цела? — спросил через некоторое время лейтенант.

— Цела.

— Берегите ее, — тихо завещал он.

XIX

Черныш как раз вел огонь, когда телефонист передал, что его хочет видеть офицер с батареи.

— Лежит внизу… Раненый.

Командира роты не было, и Черныш не мог отлучиться.

«Раненый… С батареи… Неужели Саша? Конечно. Саша. Но как? Когда?» — думал Черныш между командами.

Вскоре появился Кармазин и, заменив Черныша, отпустил его к товарищу.

Но внизу Сиверцева уже не было. У окна стоял Шовкун с фаустпатроном в руках. От санитара Черныш узнал, что его хотел видеть, действительно, Сиверцев.

— Но это только так говорится… видеть, — грустно сказал Шовкун. — Ему, бедному, уже не суждено ничего видеть…

— Как?

— Глаза вытекли.

Евгений стоял, словно пораженный громом. Мелькнуло в памяти, как однажды в госпитале Саша признался, что ничего так не боится потерять, как зрение.

— Пусть это будет между нами, — говорил тогда Сиверцев, — но я больше всего берегу зрение. Берегу его… для Ленинграда. Так, знаешь, хочется еще хоть раз все увидеть… И шпиль Петропавловки, и балтийских морячков с девушками на набережной. И Петра, устремленного вперед. Нет, Женя, это не любопытство художника. Это все после трех лет разлуки… как-то в глаза просится… Понимаешь, в сердце просится…

Кто-то крикнул, что на проспект снова вырвался немецкий танк. Шовкун приготовил фаустпатрон к выстрелу.

«И когда он научился пользоваться им?» — подумал Черныш, взбегая на огневую.

Во второй половине дня напряжение боя несколько спало, и Черныш, бродя с тяжелыми мыслями по гостинице, встретил в биллиардном зале Ференца. Художник, заложив руки за спину, стоял в углу, сосредоточенно разглядывая что-то на полу. Подойдя, лейтенант увидел полотно картины в разбитой раме. Следы многих сапог остались на ней.