С ревнивым вниманием следил Маковей за Чернышом, сидевшим в задумчивости против него. Парень хотел понять, за что Шура отметила и избрала именно этого человека, худощавого лейтенанта Черныша, а не кого-нибудь другого. Почему она после Брянского, стольких обойдя, стольким дав отпор, остановилась именно на нем? За черные брови, за ясные очи? Но ведь и Сперанский был, как нарисованный. За отвагу? Но ведь и Сперанский был храбрый! Нет, здесь что-то совсем другое… Наверное, в нем есть как раз то, чего она искала в жизни. Что-то от Брянского!

Избранник!.. С нежной завистью Маковей разглядывал Черныша. Тайно ревновал его к Ясногорской, но даже ревнуя, не испытывал к лейтенанту неприязни. То, что Ясногорская полюбила Черныша, еще больше возвышало любимого командира в глазах Маковея. К присущим лейтенанту достоинствам прибавилось еще одно — особенное, исключительное. Отблеск Брянского остался на Черныше после того золотого дождика и синего грома. Сияющие взгляды Шуры до сих пор еще светились на нем, очаровывая Маковея. «Странно, что я раньше не замечал, какой он в самом деле особенный, — горячился телефонист, думая о своем командире. — Ведь он самый лучший офицер в нашем батальоне, сейчас мне это ясно. Правда, стрелковыми ротами командуют тоже храбрые, опытные, прекрасные люди… Но наш Чернышок все-таки самый лучший. Если уж Ясногорская отдала ему предпочтение, значит он особенный. Интересно, что же в нем особенного? — терялся Маковей в догадках. — Как приобрести это особенное? Как его найти? Разве я тоже не могу иметь то редкое, что мило ей?»

Он смотрел на крепкие плечи лейтенанта и украдкой поводил своими. Замечал при свете цыгарки острую борозду на смуглом лбу лейтенанта и хмурился, чтобы у него тоже появилась такая же. Если бы можно было перенять все чувства и мысли лейтенанта, то он, Маковей, конечно, сделал бы это. «Я тоже добьюсь всего, что ей мило, — убеждал себя взволнованный парень. — Буду справедливым ко всем, буду честным, храбрым, образованным! Обо мне «хозяин» тоже будет говорить, что я неутомимо дерзаю, совершенствуюсь, ищу новых методов и нахожу их… Тогда подойдем к ней вместе: мы оба вот какие, мы сравнялись — выбирай!»

Черныш, затоптав цыгарку, встал и прислушался. Маковей спрятал свой погасший окурок за манжет пилотки. Шум на передовой постепенно стихал. Лишь изредка кое-где постукивали контрольные пулеметы. На огневой братья Блаженко степенно рассказывали кому-то о февральских боях за Гроном.

— Может быть, меня будут спрашивать, — предупредил Черныш Маковея, — я буду в окопе у Сагайды. Только гляди не засни. Лучше уж потихоньку пой.

— Хорошо, я буду петь. Но все равно всего не перепою до утра.

— Завтра допоешь… Когда снимемся… вперед.

Легко подтянувшись на руках, Черныш выскочил из окопа. Навстречу ему с пригорка спускалось несколько бойцов. Один из них сдержанно стонал и все время просил воды.

— Откуда? — остановил их Черныш.

— С передовой. Раненые.

Все оказались незнакомыми, из свежего пополнения, вчера только прибывшего в полк.

— Быстро вы…

— Окопаться не дал… Как чесанул по всему берегу… Сейчас уже лучше, все окопались…

— Кто вас перевязывал?

— Там одна девушка, спасибо ей… Намучилась с нами…

— А она… а ей… ничего?

— Ничего… жива-здорова… Нас вот на весь батальон только четверо.

— Воды… ох, воды, — тянул скрючившийся высокий боец, которого товарищи поддерживали под руки.

Черныш крикнул своим вниз:

— У кого есть вода?

На его зов первыми явились братья Блаженко, на ходу отстегивая алюминиевые фляги. Раненый оживился, потянулся всем телом к ним навстречу. Денис зубами открутил пробку.

— Куда ранило? — спохватился Черныш.

За раненого ответили другие:

— В живот…

Братья Блаженко выжидающе смотрели на лейтенанта.

— Ведите! — с неожиданной строгостью скомандовал Черныш легко раненым, державшим юношу под руки. — Санитарные подводы внизу налево!

— Мы знаем…

— Роман, проводите их!

— Братцы… Один глоток… Сгораю… Каплю, братцы, — жалобно умолял пехотинец, на ходу оборачиваясь к братьям Блаженко. Но они уже накрепко завинтили свои фляги.

XXIII

Половина шестого.

Солнце только что взошло, стремительно поднимаясь из-за леса. Черныш с офицерами-минометчиками стоял на холме перед огневой и, поглядывая то и дело вперед, делал в блокноте какие-то заметки. Сейчас он напоминал прилежного студента, записывающего в лаборатории сложные и важные процессы.

Невдалеке торчал Хома, сквозь трофейный бинокль разглядывая вражеские позиции. Пожалуй, впервые за всю войну подолянин стоял вот так, не маскируясь, и никто уже не кричал на него за это: до начала артподготовки оставались считаные минуты. Правду говоря, самому Хоме было как-то непривычно стоять открыто, не маскируясь. Как будто он вышел перед людьми совсем голый, в чем мать родила. У него деревянели ноги, настойчиво хотелось присесть. Но офицеры стояли, спокойно выпрямившись, и Хома, чорт его дери, тоже мог так постоять. Противник не стрелял — наверно, экономил снаряды.

В бинокль Хома отчетливо видел вражеский передний край, проволочные заграждения, которые в несколько рядов тянулись вдоль берега, словно за ним сразу начинался огромный концентрационный лагерь. Вдоль высот — причудливые зигзаги траншей, вкопанные в землю самоходки, едва заметные доты и блиндажи, обложенные дерном. Возле одной землянки сушилось солдатское рванье, небрежно брошенное на траву.

«Мы вот вам высушим», — подумал Хома, опуская бинокль на грудь.

Довольным взглядом он окинул позиции своих войск.

Теперь война уже не казалась ему, как под румынскими дотами, непонятным ужасом, в котором трудно разобраться. Боевые порядки войск со всеми приводными ремнями к ним, со всеми шестернями и винтиками сейчас воспринимались Хомой как одно неразрывное целое, устроенное чертовски мудро, и он уже сам, как механик, мог охватить — и на глаз и на слух — всю эту хорошо налаженную, тяжелую и грозную машинерию.

Притаившись в складках местности, густо зеленеют окрашенными стволами батареи. На опушках застыли тяжелые танки, в овраге выстроились понтоны. По другую сторону шоссе, среди австрийских кулацких бункеров, где расположился штаб полка, стоят наготове лошади связных, и ждет громкоговорительная станция, как микрофон у гигантской трибуны. Она готова к тому, чтобы в любую минуту передать войскам историческое сообщение о капитуляции фашизма. Хома чувствует себя так, словно и сам он стоит сейчас на высокой трибуне. Ему кажется, что и это предполье, запруженное вооруженными войсками, залитое утренним солнцем, сейчас поднято над землей, как гигантская трибуна с лесами и оврагами, с огневыми позициями и стрелковыми ячейками. Поднято и хорошо видно всем державам!

Настороженная грозная тишина царит вокруг. Залегла на извилистых берегах пехота, спокойная, уверенная в себе, готовая ко всему. В балках и оврагах стоят артиллеристы и минометчики. Они прошли с боями полмира и сейчас стали на последнем рубеже. Тишина. Слышно даже, как звенят жаворонки, повиснув высокими колокольцами над нейтральной зоной.

Слушай, Хома! Смотри, Хома! Не часто такое случается в жизни. Каждое слово команды, каждая отсчитанная часами секунда навсегда врезается в твою память. Ты уже никогда не сможешь забыть этих всадников, галопом скачущих от штаба во все концы, группу танкистов на опушке, окруживших своего комбата, который указывает им боевые маршруты. Все запоминай, Хома, потому что это уже история! Не та история, которая дремлет где-то на страницах книг, а та, что проходит через твои собственные руки! Ты ведь слышишь, как она близко, как она дышит рядом, ты можешь заглянуть ей прямо в глаза. Когда-то ты только от людей слыхал о знаменитом колесе истории, а сейчас можешь собственноручно пощупать его, как щупал накануне каток уральского танка!

Величие нарастающих событий и сознание того, что эти невероятные события в какой-то мере зависят непосредственно от него, переполняли Хому неизведанной доселе гордостью. Удивительное ощущение — он, простой подолянин, взошел на трибуну, такую высокую, на какую до него никто еще не поднимался, — это ощущение не покидало его все утро. Если б он мог, воскресил бы всю родню, до самого далекого колена! Пусть бы его деды и бабки глянули на Хомку, который родился в темной хате, а вырос на печке! Разве смогли бы они узнать в нем оборванного подпаска, который ковылял за чужим скотом на чужих лугах. Э, да разве они способны это понять? Сейчас он стоит у всех на виду, проходит в параде перед всеми народами. В разных землях знают его и стар и мал. Издали узнают по гвардейской походке, по знаменитой пилотке с бессмертной звездой.