— Ой, фриц, фриц! — грозил Хома кулаком в сторону противника. — Чи не говорил я тебе в сорок первом, что кривдой полсвета пройдешь, а назад не вернешься? Вот и не вернешься, трясця твоей матери!
На боку у Хомы висела пустая кобура, готовая принять трофейный пистолет — давнюю мечту Хомы.
Раньше, когда, бывало, на марше или ночью в тесноте переправы возникали обычные в таких случаях стычки между ездовыми разных частей, Хома держался от греха подальше. Старшина Багиров дал ему однажды за это такой нагоняй, что Хома долго не мог притти в себя.
— Вы что ж это, Хаецкий, тушуетесь? — кричал Вася. — Почему спрятались под повозку, когда транспортная рота чесала Островского батогами?
Багиров всегда требовал от своих, чтобы в драку вступали дружно все, раз уж кто-нибудь один ее начал.
— Я левша, — оправдывался Хома. — И, кроме того, у меня колесо спадало.
— Колесо! Штаны у вас спадали, а не колесо. За то, что не выручили товарища, получите три наряда вне очереди!
— Есть, три наряда вне очереди! — глотал пилюлю Хома. — Но, товарищ гвардии старшина! Когда же я их отстою? Я и так каждую ночь на посту. Разве после войны?
— Прекратите ваши шуточки, Хаецкий! Три ведра картошки! Слышишь, Гришка?
— Слышу, товарищ гвардии старшина! — откликается повар. Он рад запречь Хому. Языкатый Хома всегда издевается над тришкиными романами с вертихвостками.
— Но, товарищ гвардии старшина! — умоляет Хома. — Смилуйтесь!
— Ладно, — говорит Вася. — Посмотрю еще на ваше поведение…
Больше Хома уже не нырял под повозку. Со временем его цыганские усы и громкий певучий голос господствовали над переправами. Он влетал на гремящие доски первым, угрожающе подняв над головой тяжелый, с кисточками, кнут.
В ездовые Хаецкий попал благодаря реформам Ивана Антоновича. Чтобы рота была более дружной, чтобы не создавалась особая, по его словам, каста ездовых, Иван Антонович завел порядок, по которому миновозы периодически менялись. После некоторого времени работы на конях командир роты отзывал их на огневую, а других, из огневиков, ставил на их место. Иван Антонович гордился своей реформой, ибо при ней никто из его бойцов «не забывал стрелять». Теперь Хома отбывал этот тыловой период.
Правда, транспорт минометных рот назвать тылом можно лишь условно. Где только есть возможность, этот «тыл» располагается рядом с огневой. На маршах двигаются большей частью совместно. Только если огневая расположена под самыми боевыми порядками пехоты и негде замаскировать коней, — подводы останавливаются в километре или двух сзади, в населенном пункте. Тут их не достают вражеские пулеметы, однако огонь чужой артиллерии и минометов обрушивается на них. Кроме того, во время боя миновозы должны курсировать все время с боеснабжением на огневую, проскакивая среди бела дня на глазах у противника. Огневая не может ждать. Этим объясняется, между прочим, то, что среди ездовых потерь было всегда больше, нежели среди огневиков. И все же Хому тянуло к старшине. Он, как и старшина, любил лошадей. Его кони с заплетенными гривами, с мускулистыми грудями брали всех на буксир в гиблых местах. Правда, и съедали они не только свой паек овса. Ездовые это знали, прятали от Хомы овес подальше, однако если Хома задерживался на передовой, без него ужинать не садились. Каждому нехватало неугомонного подолянина.
С начальством Хома держался достойно и был мастак поговорить. Поболтать с высоким начальством было для Хомы удовольствием. Особенно радовали его встречи с Героем Советского Союза гвардии майором Воронцовым.
С майором Хаецкий близко познакомился, мытарствуя в Трансильванских Альпах. Теперь, заходя к минометчикам, замполит всякий раз спрашивал, сохраняется ли у них тот альпийский канат, с помощью которого они когда-то штурмовали скалу, и Хома уверял майора, что канат лежит у него в передке. Потому, что, может быть, им встретятся на пути еще не одни Альпы…
Затем майор спрашивал Хаецкого, что слышно из дому. Хома как-то пожаловался замполиту, что бригадир не дает Явдохе соломы покрыть хату. Воронцов написал письмо председателю колхоза. Он писал такие письма десятками: председателям колхозов, секретарям райкомов, военкомам. И бойцы тянулись к нему со всеми своими болями. Этот плечистый майор с серыми умными глазами казался им всемогущим защитником, который все может, стоит только обратиться к нему. Майор в самом деле заботился о семейных делах бойцов так, словно о своих личных, если не больше.
— Получил письмо, — хвалился Хаецкий.
— Дал бригадир соломы?
— Сам и покрыл, товарищ гвардии майор. Подействовало.
И Хома начинает при всех бойцах читать майору письмо от Явдошки.
«Хомочка, мой дорогой, хоть бы бог дал скорее разбить ворога и здоровым домой притти… Передавай от меня и от деток наших щирое спасибо твоим офицерам, что прописали нашему председателю. Я только услыхала на работе, что прибыло в контору письмо, а пришла домой — арба соломы на дворе, словно из земли выросла. Сам бригадир вверху на хате ходит, как аист. Не знаю, что там такое писали им твои офицеры, что аж на хату его вынесло… А то уже и потолок падал и по стенам текло…
Хомочка, мой дорогой, не знаю, как мое сердце рва-лося к тебе, я уже не могла на постель взобраться и по свету ходить. Я говорю, разве я еще мало наплакалась, мало набедовалась, что его не слышно? Буду просить, чтобы писал мне каждую неделю и не забывал, хозяин мой далекий…»
— А вы почему ж не писали? — сурово перебивает Хому замполит. — На чернявых мадьярок засмотрелись? Про свою забыли?
— Что вы, товарищ гвардии майор! Побойтесь бога! У меня тоже чернявая! На все село молодица!
— В чем же дело?
— Да это еще, когда мы к Мурешу скакали, так я редко писал. Знаете, как мы там наступали… Не до писания было… День и ночь без передышки!.. Километрами, а не ярдами!..
— Не употребляйте слов, каких не знаете, — замечает майор. — Разве вы знаете, что такое ярд?
— Ярд? — у Хомы это слово вызывает явное презрение. — Ярд союзники придумали. В нашей армии такой мизерной меры нет. Это что-то вроде старорежимных локтей. Наша армия отмеряет только километры: сто двадцать по фронту, шестьдесят в глубину, при этом уничтожено…
— Хома, — говорят бойцы, — ну-ка расскажи, какая сводка у союзников.
Кое-кто при этом уже посмеивается.
— Там неуклонно наступают, — серьезно говорит Хома. — После упорных боев три дивизии союзников ворвались в сельский населенный пункт. Захвачен в плен один айн-цвай.
— А потери союзников?
— Один контуженный. Остался на отдых.
— Ого! В таком разе у них есть время писать домой! — говорят бойцы.
— И вы пишите, — строго говорит майор. — Им свое, нам свое. Наши жены стоят того, чтобы мы им писали часто, чтоб наши явдошки не плакали.
— Солдат слезам не очень верит. — Хома, как негр, ворочает белками. — С Тиссы я ей написал. А теперь, говорю, напишу с Дуная. Смотри, говорю, там сама. За меня будь спокойна. Ведь у меня теперь не один наш колхоз. Имею большие дела. На очереди девятый удар, как сказал товарищ Главнокомандующий.
— А десятый? — спрашивают Хому бойцы.
— Десятый, то уже — домой!
«Хомочка, мой дорогой, — продолжает читать Хаецкий, — нашей телке уже шестой месяц, а овца котная. Не забывай нас и на синем Дунае, потому что мы ложимся и встаем, думая о тебе. Посылаем тебе низкий поклон — от белого лица до сырой земли…
Еще забыла — у нас пришел Стах, левая рука не действует, и Миколин шуряк без ноги, сапожничает… А смертью храбрых — Олекса, и Штефан, и Прокоп…»
— Обоих кумовьев нету! — с болью восклицает Хаецкий. — Товарищ гвардии майор!.. Многих наших людей нету! Гибнут! Вот вы упрекаете меня, что редко пишу… А что писать? Бить их надо скорее, проклятых! Скажу вам правду, товарищ гвардии майор: раньше телка у меня из головы не выходила. А теперь все реже и реже снится. И овца котная… Пусть окотится на здоровье… Разве у меня сейчас только это на уме? Когда вся Европа нас ожидает и порядка ждет! Потому что Олекса, и Штефан, и Прокоп сложили головы… Я спрашиваю: за что? Я должен знать, как тут будет после нас.