– Ну да, конечно. Но ты все-таки извини.

Извинения, сплошные извинения. А еще нужно будет позвонить Шейле Майер и тоже извиниться. Попросить прощения. Такая перспектива заставляет Джима глухо застонать. И все равно от этого никуда не денешься.

Джим возвращается домой и начинает тыкаться из угла в угол свежеприбранной гостиной. Он останавливается перед стеллажом, смотрит на книги. Нет, читать не получится, не то сейчас настроение. Как это хорошо, когда никто тебе не мешает, когда ты один на один с самим собой… но только не сегодня. Не сегодня. Он снова звонит Хане – и с тем же, что и прежде, результатом: ни ответа, ни автоответчика. «Слушай, Хана, кончай эти штучки. Подними трубку!» Так она же не слышит.

Ну ладно. Вот он, я. Я один, я – в своем собственном доме, и никто мне не мешает. Ну и что же мне делать дальше?

– Если ты полностью меняешь свою жизнь, – вслух рассуждает Джим, – если ты – что-то вроде автомозга, который неким чудом освободился от автомобиля, с чего тебе нужно начать? Ты не имеешь о том ни малейшего представления. А что вообще делает тот, у кого нет никакого плана? Он составляет план. Так что подумай и составь план, по возможности – хороший.

Ну ладно. Он снова расхаживает по комнате, пытаясь придумать какой-нибудь план. А потом кончает что-то там придумывать и просто расхаживает по комнате. Ему очень одиноко. Джим хочет быть в компании друзей – чтобы они защитили его от самого себя. Только их нет никого, все они раскиданы некой силой, которую, как чувствует Джим, сам же он и вызвал к существованию. И все своим маловерием… Да нет же, нет. Ты уже начинаешь мыслить магическими категориями вместо рациональных, словно дикарь какой. В действительности все твои поступки почти ничего не изменили. А может, это только так кажется. Так что же все-таки верно? Неужели это и вправду моих рук дело, именно я расшвырял всех по сторонам?

Джим не знает ответа.

Ну ладно. Хватит плакать над разлитым молоком. Вот он я. Я свободен, я, и только я свободно выбираю, что я буду делать. Ну и что же я буду делать?

Слоняться из угла в угол, вот что я буду делать. И оплакивать отъезд Таша. И сражаться против… против самого себя. Джиму никак не избежать магического подхода к действительности, нечто неопределенное со всей определенностью говорит ему, что именно он и есть первопричина последних событий. Ему одиноко. Смогу ли я когда-нибудь свыкнуться с таким вот одиночеством, достаточно ли у меня самодостаточности?

А вот Том – он свыкся с одиночеством. Стоп! Дядя Том.

Нужно съездить к Тому.

Джим выскакивает на улицу, выводит машину и едет в «Подыхай на здоровье».

Дурацкое ощущение: словно каждый встречный откуда-то знает, что вот этот парень в ободранном «шевроле» совершает сейчас абсолютно дикий, ненормальный поступок, и все для того, чтобы доказать самому себе, что он начинает новую жизнь, когда в действительности ровно ничего не изменилось и не изменится. Ну ладно, а что еще прикажете делать? Как, как ее изменить?

Чем ближе цель поездки, тем сильнее беспокойство: в последний раз дядя Том был совсем плох; с таким старым и больным человеком могло случиться все что угодно. От автостоянки до стола дежурной Джим добирается бегом.

Но дядя Том, слава тебе, Господи, не только жив, но даже чувствует себя гораздо лучше. Он сидит на кровати, читает какую-то толстую книгу и время от времени поглядывает в окно.

– Ну как дела, юноша?

Вот, и голос значительно бодрее.

– Прекрасно, дядя Том. А у тебя?

– Лучше, чем раньше, гораздо лучше. Я, пожалуй, давно не чувствовал себя таким здоровым.

– Вот и хорошо. Слушай, дядя Том, а я ведь ходил в горы.

– Действительно? В Сьерры? Вот уж где красота, так красота! А куда именно?

Джим взахлеб описывает свою альпинистскую вылазку, и неожиданно выясняется, что дядя Том бывал примерно в тех же местах.

Обсуждение горных пейзажей затягивается на добрых полчаса.

– Том, – говорит в конце концов Джим. – А где же ты был раньше? Рассказал бы мне, как хорошо в горах, заставил бы съездить.

– Так я же говорил! Ты подожди, подожди. Я только это тебе и говорил, все время. А ты каждый раз только отмахивался от моих глупостей. Реакционный пасторальный эскапизм, вот как ты это называл. И еще что-то про грибы-поганки на трухлявом пне природы.

Джим узнает фразы из читанной им когда-то книги.

– Черт бы побрал все это мое чтение. Том прищуривается.

– Я вот тут читаю очень хорошую книгу. По ранней истории округа Ориндж, про времена ранчерос. Ну вот, послушай. Этим ранчерос нужно было доставлять коровьи шкуры из Сан-Хуан-Капистрано на торговые корабли янки, встававшие на якорь около мыса Дана. Так знаешь, что они делали? Подвозили шкуры к самому краю обрыва, а потом, во время отлива, когда обнажалась широкая полоса песка, попросту скидывали их вниз! Только представь себе эту картину: здоровенные коровьи шкуры порхают в воздухе, словно твои детские летающие тарелочки, а потом шлепаются на песок. Красиво, правда?

– Да, – кивает Джим. – Зрелище было будь здоров.

Некоторое время они говорят о книге, а затем приходит сестра и напоминает, что время для посетителей закончилось.

– Тюрьму запирают, племянничек. Забегай, когда сможешь.

– Обязательно, дядя Том. И скоро.

Ну ладно. Одна точка, один маленький шажок. Нечто, достойное включения в новую жизнь. Весь его скулеж про гибель общины – чего он стоит, когда материалы для ее построения лежат рядом, вокруг, нужно только приложить руки, голову… Да чего там говорить.

Ну ладно. А что еще? Охваченный все тем же нервным зудом, Джим едет домой и снова начинает метаться по комнате. Снова звонит Хане, и снова безрезультатно. Уж хоть бы автоответчик. Черт, должна же она иногда приходить домой.

Чего же делать-то? Лечь и поспать – это отпадает полностью: час еще не поздний, да и вообще, не тот сегодня день. Голова Джима буквально трещит от мыслей; не первый день знакомый с бессонницей, он отлично понимает, что шансов уснуть – ровно нуль.

Джим задерживается у письменного стола. Все чисто, аккуратно и по местам, на одном углу – ровная стопка подклеенной рукописи по истории ОкО. Он берет листки, начинает их перечитывать.

И постепенно буквы со страниц куда-то исчезают; Джим видит прошлое, но не далекое прошлое ОкО, а последние несколько недель. Свое собственное прошлое. Каждый мучительный шаг того пути, который привел его в теперешний момент. Он читает снова, и теперь к каждой фразе примешивается собственная его боль; эта боль насквозь пропитывает недолгую, скорбную историю растранжиривания и – в конечном итоге – утраты людьми клочка калифорнийского побережья. Здесь с мечтами покончено. И давно.

Ну ладно. Я – поэт. Писатель. А раз так, то должен писать. Джим садится за стол, берет чистый лист бумаги и шариковую ручку.

В истории ОкО есть один момент, о котором он прежде не писал, который он инстинктивно, сам того не замечая, обходил стороной. Даже сейчас Джиму кажется, будто эта уклончивость совершенно случайна, но чем больше он думает, тем больше склоняется к мысли, что тут далеко не все так просто. Ведь это, если разобраться, центральный момент всей истории, поворотный пункт, после которого земля никогда уже не была такой, как прежде. И он попросту боялся об этом моменте писать.

От длительного жевания кончик ручки обращается в белые пластиковые лохмотья. Джим приближает ручку к бумаге и пишет. Течет время.

Глава 82

Эту главу моя рука отказывалась писать.

В течение тысяча девятьсот пятидесятых и шестидесятых годов апельсиновые рощи выкорчевывались со скоростью нескольких акров в день. В предыдущие годы садоводы и их деревья отбивались от самых разнообразных напастей – и от мучнистой росы, и от красной ржавчины, и от черной ржавчины, и от «быстрой смерти» – но с такой напастью они встретились впервые, а смерть наступала теперь так быстро, как никогда прежде. В эти годы собирался урожай не плодов, а деревьев.