«Мы живем в предвоенное время…»

Мы живем в предвоенное время.
Предразлучное.
Предпоходное…
Не желаю,
              чтоб подобрели
командиры наши пехотные.
Танки,
        тяжкие, как терпение,
переваливаются на марше.
И скрипят
              ремни портупейные.
И ладонь —
                в оружейном масле.
Радиолы зовут напрасно.
Полдень длится.
И полночь длится.
И Россия
            глядит пристрастно
в похудевшие наши лица.
И отцы звенят орденами
над мерцанием
рюмок незвонких.
Обо всем,
             что случится с нами,
вы прочтете в письмах.
И сводках…
У истории
              неистошный
голос.
Крики потонут в бездне…
Над землею дальневосточной
ходят тучи,
               как в старой песне…
Будет трудно?
А что поделать?
Будет смертно?
А как иначе?..
У шлагбаумов запотелых
тормоза визжат
                    по-щенячьи.
Тонет сумрак в дожде мгновенном.
Козыряют нам часовые…
Не впервые
               за послевоенным —
предвоенное.
Не впервые.

Старьевщик

Я помню,
             как по Омску,
годами убелен,
толкал старик повозку:
«Э-эй,
        старье берем!!»
И становилось шумно
и тесно от узлов.
В пыли
          валялись
                      шубы
и куклы без голов.
Линялые рубахи,
гнилые сапоги,
заржавленные банки,
без ручек утюги…
Старик шутил умеючи,
он был
         навеселе.
Позванивая мелочью,
копался в барахле.
Хватал
         руками цепкими,
всесильный,
как закон,
осматривал,
                оценивал
и цокал языком.
И над людьми
                   галдящими,
над латаным бельем
неслось его
протяжное:
«Э-эй,
        старье берем!!.»
А мне казалось:
это
взывают времена.
И существует где-то
особая страна.
Страна,
          где очень ценится
ненужное старье.
Там церкви
               в небо целятся,
задумавши
свое.
Там люди спят подолгу.
Там каждый дом как склеп.
Там продается только
заплесневелый
хлеб.
Там плачут
               и печалятся.
Там учат,
но пока
учебники
             кончаются,
где Средние века.
Там сполохи дрожащие.
Там пыли —
не трудись.
Заместо красок —
                        ржавчина.
И моль —
              заместо птиц.
Там самолет
                не видели.
Там торжествует
                      тьма.
Там старые правители,
сошедшие с ума.
И, от приказа ежась,
за месяц до войны
во двор
          пришел старьевщик
шпионом
той страны.

«На Земле безжалостно маленькой…»

На Земле
            безжалостно маленькой
жил да был
               человек маленький.
У него была служба
                          маленькая.
И маленький очень портфель.
Получал он зарплату
                            маленькую…
И однажды —
прекрасным утром —
постучалась к нему в окошко
небольшая,
казалось,
война…
Автомат ему выдали
                           маленький.
Сапоги ему выдали
                          маленькие.
Каску выдали
маленькую
и маленькую —
по размерам —
шинель.
…А когда он упал —
                           некрасиво,
                                         неправильно,
в атакующем крике
вывернув рот,
то на всей земле
                      не хватило
                                    мрамора,
чтобы вырубить парня
в полный рост!

Никто никому не грубит

В музее тепло и пустынно.
Директор шагает со мной.
«Вот эта большая картина
написана
            перед войной.
И что нам особенно важно —
показан
          типичнейший быт…
Названье ее
странновато:
«Никто
          никому
                    не грубит».
На лавке,
как будто на троне,
который всему
                   научил,
сидят,
        неподкупные,
трое
спокойных и сильных мужчин.
Надежда рыбацкой элиты,
защита от всяких обид…
Ставрида,
вино
и маслины.
Никто
         никому
                   не грубит.
И женщина сбоку.
Непрочно
ее полушалок цветет.
Чуть-чуть она даже
                          порочна.
Но это ей, в общем, идет!
Над нею
            мужская когорта
вершит
справедливейший суд.
Сейчас они встанут
                          и гордо
решение произнесут.
Мужские права обозначат.
Поднимут бокалы вина.
Они еще пьют
                    и не знают,
что все переменит
война…
Один,
        орденами бряцая,
вернется лишь в сорок шестом.
Подастся другой в полицаи.
Его расстреляют
                       потом.
А третий —
                большой и довольный —
под Харьковом
будет убит…
И женщина
               станет вдовою…
Никто
        никому
                 не грубит.