Можайский взял за рукав жандармского офицера и о чем-то его, офицера, спросил. Тот несколько раз утвердительно кивнул головой, жестом показал куда-то в сторону Плюссы и ответил:
— С полверсты по путям в направлении станции, а там, не доходя до станции, проход к поселку. Так короче всего.
— Скоро начнет темнеть. Необходимо поторопиться.
Офицер подозвал своих и велел:
— Ступайте в Симоново. Возьмите… гроб какой-нибудь что ли… должно же быть что-то! Дерюгу… Ну, марш, марш, на месте разберетесь. И быстро: одна нога там, другая здесь… тьфу, бес бы все это прибрал! Одна здесь, другая там! Понятно?
Жандармы загудели и, ловко поднявшись по насыпи к путям, пошли не столько быстро, сколько усердно имитируя быстроту. Офицер поджал губы, но тут же махнул рукой и окрикивать с внушением никого не стал.
Можайский посмотрел на Инихова. Сергей Ильич уже докурил, но на взгляд пристава ответил с укоризной:
— Опять я?
— Не Алексею же Венедиктовичу копать.
Услышав это, Мякинин закрутил головой и, сделав шаг назад — хотя он и так уже стоял достаточно далеко от места «раскопок», — только и промямлил что-то вроде «нет, нет, господа, я не могу, никак не могу!»
— И не вашему сиятельству, конечно?
Жандармский офицер с какой-то издевкой в тоне подчеркнул обращение, но Можайский на издевку не обратил никакого внимания и только с неизменной улыбкой в глазах сказал:
— Как ни стыдно в этом признаться, с детства, знаете ли, боюсь покойников. Даже целых. А уж отчлененных голов… Не поверите: могу и в обморок упасть.
— Да тьфу на вас с вашими штучками, князь! — Офицер, уже куда добродушней, усмехнулся. — Делать-то что будем? Жребий?
— Это идея.
Но идее со жребием — к всеобщему облегчению — не было суждено воплотиться: совершенно неожиданно в ситуацию вмешался Генэ.
— А ну-ка, господа, посторонитесь! Ведь и верно замечено: скоро начнет темнеть. Дайте же мне работать!
Генэ установил на вытоптанном снегу свой аппарат, и работа и впрямь закипела: фотограф то делал снимки, то раскапывал голову, чтобы снова и снова фотографировать, то двигал аппарат с ракурса на ракурс. Постепенно — где-то за час, когда сумерки уже сгустились основательно, а вспышки магния стали ослепительными — он полностью освободил отрезанную голову из-под снега и сделал последние несколько фотографий. После чего обвел Можайского, Инихова и жандармского офицера измученным, но ироничным взглядом и заявил:
— Вот теперь, господа, можете падать в обморок!
А лишиться чувств было от чего.
С одного из боков голова была сплющена, словно раздавлена какой-то недюжинной силой. Обнажившиеся отломки костей смешивались с разорванной, висевшей почерневшими лоскутами кожей. Левая глазница оказалась совершенно раздробленной: именно из нее тянулся на «ниточке» выпавший глаз. Место правого глаза распухло, превратившись в огромный синяк. Самого глаза не было видно: он полностью заплыл, так что невозможно было понять, оставался ли он на месте и если да, то в каком состоянии. Нос — сломан. Верхняя губа — разорвана. Части верхних зубов не доставало, а вместо другой части зияли почерневшие обломки. Нижняя челюсть выпала и была сломана в нескольких местах. Но самое неожиданное и, возможно, самое страшное заключалось в том, что волосы, а точнее — скальп с головы был практически срезан, болтаясь на узкой полоске кожи. Почти вся теменная и затылочная части головы были обнажены. Довершали картину разрушений разбитые, вдавленные брови: как будто по ним пришелся мощный удар каким-то тяжелым плоским предметом. Наконец, все лицо в целом, хотя наверняка понять это было невозможно, производило впечатление изрезанного: словно его нарочно, из желания затруднить опознание, искромсали ножом или даже скальпелем. Это было похоже на то, как выглядели ладони и, в особенности, пальцы у обнаруженного ранее тела.
Как только Генэ закончил со снимками и пригласил коллег упасть наконец-то в обморок, Можайский накрыл голову платком.
Инихов поспешил опять закурить. Его примеру последовали и Можайский, и жандармский офицер, и сам Генэ. Только Алексей Венедиктович курить не стал: заложив руки за спину, он принялся туда-сюда расхаживать по вытоптанному снегу, что-то бормоча себе под нос. Некоторое время жандармский офицер, пуская быстрые, нервные клубы дыма, смотрел на эти хождения с явным неодобрением и в итоге не выдержал:
— Какого *** вы вообще его сюда притащили?
— Ну, кто же знал… Да он и сам ничего не слушал. Попробуй, останови такого!
— Черт знает что… Ладно! — Офицер достал из внутреннего кармана плоскую флягу и протянул ее Можайскому. — Дайте ему. Пусть хоть все выпьет. Лишь бы перестал глаза мозолить. И так нервы — ни к черту!
Можайский отвинтил крышку и осторожно понюхал. В нос ему шибанул резкий запах даже не спирта, а вообще непонятно чего. Офицер, правильно истолковав то, как резко пристав отстранился от фляги, поспешил уверить:
— Не беспокойтесь, не отрава. Аромат, не спорю, так себе, но вещь качественная и проверенная.
— Самогон что ли?
— Он самый.
Покачав головой, Можайский, не завинчивая крышку, подошел к Алексею Венедиктовичу и, протянув ему флягу, буквально заставил сделать глоток. Алексей Венедиктович подчинился, но тут же, фонтаном, едва не обдав им шинель пристава, выплюнул жидкость и возмущенно скривился.
— Какая гадость!
— Пейте, пейте! Вам это нужно.
Второй, более осторожный, глоток прошел лучше, а там уж и вовсе Алексей Венедиктович, поднявшись по насыпи и усевшись в раскоряку на рельс, начал делать глоток за глотком, но не столько пьянея, сколько соловея, что со стороны могло быть принято за возвращение к душевному спокойствию.
Можайский вернулся к Инихову, Генэ и жандармскому офицеру.
— Господа, предлагаю собраться и пойти навстречу нашим посланцам: здесь нам делать уже нечего, не будем терять время.
— Разумно.
Генэ собрал свои фотографические принадлежности. Инихов подхватил завернутую в платок Можайского голову. Полицейские надзиратели выдвинулись вперед. Можайский же с жандармским офицером, подняв с рельса не сопротивлявшегося Алексея Венедиктовича, продолжавшего прикладываться к фляжке, взяли его под руки и повели между собой.
Темнело стремительно. Если только что, буквально минуты назад, стояли густые сумерки, то теперь лес по краям насыпи слился в сплошную черную тень. Со стороны Лужских высот на этом фоне все еще выделялось светлое пятно, похожее на вход в освещенный угасающим светом туннель, но в сторону Симоново не было видно ничего. Лишь плотный, спрессованный снег, полностью укрывший шпалы, выделялся из темноты на несколько метров вперед подобием путеводной нити.
Идя так, можно было легко пройти мимо того места, где было оставлено обезглавленное тело. Поэтому шли не спеша, то и дело останавливаясь и вглядываясь вниз.
— Да где же эти бездельники?
Жандармский офицер помянул недобрым словом своих подчиненных и вдруг, при очередной остановке, воскликнул:
— Да вот же!
Кого или что он имел в виду — солдат или труп, — осталось загадкой: внезапно в темноте загорелись огни, послышались голоса, а под насыпью обнаружились обнаженное тело и тюк гимназической формы.
— Эй, вы, сюда!
С фонарями в руках, на крик подоспели жандармы и несколько крестьян, тащивших какой-то ящик, при ближайшем рассмотрении оказавшийся новеньким, едва-едва струганным и сколоченным гробом. Изнутри он был выстлан толстой дерюгой, о назначении которой нетрудно было догадаться: не дать оказавшимся в тепле останкам потечь через щели наспех и плохо друг к другу пригнанных досок.
Тело вытащили на насыпь и положили в гроб. В него же Инихов опустил по-прежнему завернутую в платок Можайского голову, а кто-то бросил рядом и гимназическую форму. После чего сквозь отверстия в одном из торцов пропустили веревку. Приладили крышку, посадив ее на пару гвоздей. Перекрестились. Отпущенные восвояси крестьяне поспешили скрыться в темноте, исчезнув в ней даже не быстро, а попросту внезапно. Два полицейских надзирателя «впряглись» в веревку и волоком потащили гроб по слежавшемуся снегу. Жандармские чины фонарями освещали им путь. Жандармский офицер, Инихов, Можайский, Алексей Венедиктович — уже требовавший более твердой поддержки со стороны, но на ногах все еще державшийся — и Генэ, ловко пристроивший аппарат и треногу «верхом» на гробу, шли следом: молча, обдавая друг друга папиросным дымом и словно перемигиваясь в темноте то разгоравшимися, то угасавшими угольками.