— Ну что? Решились?

Поручик вынырнул из тягостной, как это было видно по выражению его лица, задумчивости и медленно, но утвердительно кивнул головой:

— Да, пожалуй. Да и потом: решать-то все равно не мне. Последнее слово за Юрием Михайловичем.

— Это верно.

Извозчик остановил пролетку у подъезда и снова полуобернулся к своим седокам:

— Опять вы загадками говорите, вашбродь. Какое решение? Что вы задумали?

Поручик, вместо ответа, вырвал из памятной книжки листок и начал что-то писать на нем маленьким неудобным карандашиком с золотым ободком: вообще, некоторые вещи — добротные и очень дорогие, — то и дело появлявшиеся из карманов поручика или обнаруживавшиеся прямо на нем, поражали. Они совсем не гармонировали с явной бедностью Николая Вячеславовича, не говоря уже о том отчаянном финансовом положении, в котором он находился прямо сейчас. Взять, например, неуставное кашне, видневшееся из-под воротника шинели: такому позавидовал бы самый расфранченный щеголь!

Сушкин, пока поручик писал, поступил иначе: он попросил извозчика закончить рассказ о его мытарствах:

— Ведь ясно же, что дело на этом закончиться не могло!

Иван Пантелеймонович согласился:

— Ваша правда, вашбродь. От суда мне удалось уйти, как лебедю от воды…

Сушкин, услышав «лебедя», уже и не удивился.

— … но от молвы уйти не удалось. Работу мне никто не давал. Все барские дома для меня оказались закрытыми. Прямо хоть в родную деревню возвращайся! Но какой из меня уже был поселянин? Пахать, за бороной идти, печь мастерить, свиней колоть, курам головы отворачивать? Косить? Снопы вязать? Нет, вашбродь, это уже было не для меня. Да и не умел я ничего из этого! К счастью, братец мой человеком щедрым был. Скопился у меня кое-какой капиталец: на жизнь, конечно, не хватило бы, а вот пролетку прикупить — пожалуй. И лошадь. Я и прикупил. Выправил жетон[51] и так и зажил: лихачом по найму да на съемных углах. Какое-то время всё было даже неплохо: езжу я знатно, чего уж скромничать, правда? Клиентов было — хоть отбавляй. А потом, как-то вдруг, вот так, словно отрезало, под горку покатилось. А там и чудовища эти конные конкуренцией давить нас начали. Теперь вот, поговаривают, электричеством лошадей заменить хотят. Помню, Меньшой рассказывал: такие в Москве — он побывал в ней как-то — уже вовсю народ звонками распугивают! А еще какой-то сумасшедший вонючки придумал: совсем беда!

Сушкин не понял:

— Какие вонючки?

— Рутьеры безлошадные. На нефти ездят.

— Автомобили!

— Вот-вот! Сам император уже такой обзавелся. А уж если сам… у нас ведь как? Всё сверху начинается. Уселся Сам на вздорную вонючку, жди, что и другие на них пересядут!

Сушкин улыбнулся: впервые после того, как Иван Пантелеймонович начал свой жутковатый рассказ.

— Стало быть, дела совсем плохо?

— Куда уж хуже!

— И на службу пошел бы?

Иван Пантелеймонович подумал секунду-другую, а потом покачал головой:

— Пойти-то, возможно, и пошел бы, да кто же меня возьмет?

— Может быть, он.

Поручик, уже закончивший писать, с интересом слушал беседу репортера с извозчиком, а потом, когда Иван Пантелеймонович выразил сомнение в возможности служебного трудоустройства, протянул ему сложенный пополам листок.

— Что это?

— Отвезешь сейчас в участок Васильевской части. Найди в нем Юрия Михайловича — Можайского, князя — и отдай ему. Рекомендация это тебе.

— Вашбродь? — Иван Пантелеймонович, казалось, опешил.

— Кучер нашему князю нужен, — пояснил поручик. — Но не абы какой, а хороший. Желательно, очень хороший! А то бывали у нас истории…

Поручик не без удовольствия, причем удовольствия настолько заметного, что Сушкин улыбнулся в сторону, произнес это «бывали у нас». Было ясно, что формально числившийся в Резерве и всего лишь командированный в участок Можайского на дежурства поручик уже и не мыслил, что может быть распределен куда-то иначе. Было ясно, что уж он-то приложит все усилия, чтобы оказаться в участке Можайского на законно постоянной основе. И — немного опережая события, шепнем читателю на ушко — основания для этого у него имелись: со дня на день в участке должна была высвободиться должность младшего помощника пристава, и поручик вполне бы мог на нее претендовать!

— Уж как ты с князем договоришься, дело твое, но учти, — поручик заговорил очень серьезно, — Юрий Михайлович терпеть не может недомолвок, обмана и лжи вообще. Я тут вкратце написал о твоей истории, но ты уж сделай милость — расскажи ему сам и со всеми подробностями. И вот еще что: придется тебе, Иван Пантелеймонович, тулуп-то свой на шинельку променять! Негоже, чтобы у пристава — князь он там или нет — кучер в тулупе разъезжал. Так что ты не торопись: езжай медленно и все хорошенько по дороге обдумай. Решишь, что шинель твою гордость и принципы твои не ущемит, ступай к Юрию Михайловичу. Решишь иначе — поворачивай прочь, и на глаза мне больше не попадайся!

Последние слова поручик произнес пылко и почти с угрозой. Иван Пантелеймонович принял записку, раскрыл ее, не спрашивая разрешения, и прочитал.

— Ну что же, вашбродь, всё вроде бы по-честному. Так вас не ждать?

Поручик — как и Сушкин — вылез из пролетки:

— Нет, езжай. Мы здесь надолго застрянем: ждать не имеет смысла.

Иван Пантелеймонович отсалютовал кнутом. Коляска покатилась прочь.

Поручик и Сушкин пересекли тротуар и вошли в Архив. И точно — застряли в нем надолго.

20

Казалось бы: с того момента, когда господину Нисефору Ньепсу[52] впервые в мире удалось зафиксировать изображение при помощи света, и до момента описываемых нами событий всего-то и прошли каких-то семьдесят или, возможно, чуть более лет. Но как за это время изменилась и какое колоссальное развитие получила техника фотографирования!

Разумеется, здесь, на этих страницах, — не время и не место делать очерк истории фотографии вообще, то есть — рассказывать читателю о тех, хотя бы и самых значительных, вехах, которые в своей совокупности сделали фотографию настолько распространенной и популярной, что современная жизнь без нее уже совершенно немыслима. И все же на некоторых моментах остановиться имеет смысл: прежде всего, потому, что именно фотография стала если не первым, то уж точно одним из первых систематизированных методов криминалистического исследования. А также и для того, чтобы выразить восхищение и почтить память тех из наших соотечественников, которые здесь, у нас, стали первопроходцами и основоположниками сначала искусства, а затем и науки криминалистической фотографии.

К соображениям целесообразности такого отступления можно отнести и тот мотив, который порожден удивительным; можно сказать, вопиющим отношением молодых поколений к собственному наследию: тем пренебрежением, с которым поколения эти относятся ко всему отеческому, и тем, нередко необоснованным, восхищением, с которым они принимают всё зарубежное. И хотя, безусловно, критика иностранных достижений в наши цели не входит, но мы полагаем важным — хотя бы своими скромными силами и пусть мимолетно — дать бой поразительному, имеющему корни в ни на чем не основанном снобизме, невежеству, захлестнувшему молодежь и превратившему ее в патриотов чего угодно, но только не собственной Родины.

Ведь это и в самом деле печально и даже тоскливо — видеть и слышать: видеть неправых, но уверенных в своей правоте молодых людей, и слышать их рассуждения — далекие от истины; утверждающие ложь и закрепляющие место этой лжи в сознании товарищей и сослуживцев; открывающие лжи дорогу на страницы учебников, а значит — дорогу в сознания и будущих поколений, которым, если этот страшный процесс не остановится, будет уже поневоле суждено от рождения иметь пренебрежительное отношение к самим себе — как к потомкам людей ничем не примечательных — и раболепное к чужим — как к потомкам людей выдающихся!