Михаил Георгиевич ухмыльнулся в ответ, но лекцию не бросил, постаравшись донести до дворника всю пользу установленных на ферме Петра Васильевича устройств. Дворник — теперь уже слушал он — от мнения своего отказываться не собирался, но был внимателен, хотя и не так, как мог бы быть жаждущий познаний человек. Скорее уж его внимательность была сродни снисходительности: по принципу «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы хорошим росло!»

Меду тем, Линеар, выпущенный из-под пальто на стол, с беспокойным любопытством бродил по этому самому столу: принюхиваясь, то замедляя шаг, то ускоряя, а то и заваливаясь на бок или растягиваясь — лапы еще плохо держали его, а сам он еще не приноровился ко всем чудным и странным особенностям окружавшего его мира. Пару раз он опасно приближался к краю — высота и связанные с ней опасности не беспокоили его, — но Михаил Георгиевич, не прекращая говорить, ласково отталкивал его прочь. И он вновь начинал бродить по столу, исследуя стол и временами проявляя недовольство.

Недовольство Линеара выражалось в характерном пыхтении: бесшумно обнюхав очередной предмет и даже попытавшись ухватить его мягкими губами, Линеар убеждался в его несъедобности и начинал пыхтеть. Неизвестно, когда он ел в тот день в последний раз, но это явно было довольно давно.

Наконец, вернулся Пётр Васильевич. Михаил Георгиевич тут же замолчал. Линеар, учуяв молоко, засеменил к поставленному на стол блюдцу, но, понюхав, отвернулся: от налитого в блюдце молока пахло совсем не так, как от того, к которому он привык. Пришлось потыкать его в блюдце мордочкой и дать облизнуть палец, прежде чем он сообразил, что перед — действительно пища, и начал — уже захлебываясь и подрагивая от нетерпения и голодной жадности — пить.

— Забавный пёсик, — прокомментировал происходившее Петр Васильевич. — Я дал молоко, а не сливки: уж очень сливки жирны. Как бы несварения не было!

— Да, верно, — отозвался доктор не без некоторого смущения: сам-то он еще недавно подумывал купить Линеару именно сливок! — Кроме того, коровье молоко — и само по себе аллерген, а сливки — и того больше. Кто его знает, моего Линеара: может, у него непереносимость?

Однако никакой непереносимости у Линеара точно не было. По крайней мере, на сторонний взгляд. Линеар быстро опустошил предложенное ему блюдце и тут же потребовал добавки.

Петр Васильевич и Михаил Георгиевич с сомнениями во взглядах переглянулись, но в итоге Михаил Георгиевич махнул рукой:

— Еще немного не повредит!

Петр Васильевич налил еще, а затем протянул доктору водочную бутылку, закрытую, однако, не по-фабричному, а притертой пробкой:

— Держите, — сказал он. — Здесь ему хватит до утра.

Михаил Георгиевич — с растроганной улыбкой — бутылку принял: в ней было еще около полуштофа[671] молока.

— Вижу, — вдруг изменил тему Петр Васильевич, — вас агитируют против моих усовершенствований?

Дворник слегка покраснел: по всему получалось, что управляющий фермой слышал его спор с доктором. Правда, в словах Петра Васильевича не было какого-то особенного упрека: разве что легкая тень не менее легкой насмешки. Но это — насмешка — было еще обидней: в конце концов, кому, как не ему, Константину — плоти от плоти земли Русской, — лучше было известно, что благо, а что — лишь временная дурь?

— Смейтесь, смейтесь! — заворчал дворник. — Время-то нас и рассудит!

— А вы, — обратился тогда к Михаилу Георгиевичу управляющий, — и вправду считаете, что пастеризация — великое изобретение?

Михаил Георгиевич убежденно подтвердил:

— Несомненно. Не знаю, правда, насколько пастеризация способна продлевать время хранения продуктов, но то, что она делает их безопаснее — факт. Исследования показали это. Уверен: недалек тот день, когда без такой процедуры не будет обходиться ни одно молочное производство. Так что вы, Петр Васильевич… на мой, разумеется, взгляд… шагнули в будущее. Другим придется вас догонять!

Петр Васильевич удовлетворенно закивал:

— И я того же мнения!

— Нашли друг друга! — всё так же ворчливо резюмировал дворник и поднялся со стула. — Мне, пожалуй, пора. Нужно проверить пост и…

— Но это не от того, что вы обиделись? — спросил Михаил Георгиевич.

Дворник усмехнулся:

— Помилуйте! Я прожил поболе вашего и на своем веку повидал немало и таких, как вы, и таких, как Петр Васильевич. Вас очень роднит непонимание наших обычаев, но то — от ума, а из умысла. Обычаи-то, они вот здесь… — дворник похлопал себя по груди в области сердца. — А ваша сила всего лишь здесь, — хлопок ладонью по лбу. — Вы доживаете до седых волос… — взгляд на Петра Васильевича, — но так и остаетесь с носом. На вас обижаться — грех. Вас жалеть необходимо: подобно увечным. Ведь если сердца нет — считай, калека! То есть…

Дворник запнулся, сообразив, что что-то в его рассуждениях пошло не так: вряд ли можно было назвать бессердечными людей, проявившими доброту к обиженному судьбой бессловесному существу.

— То есть, — спохватился и тут же поправился он, — сердца у вас есть. Но развитие их — однобокое.

Петр Васильевич и Михаил Георгиевич еще раз переглянулись: на этот раз не с сомнением, а с нескрываемым удивлением. Это показалось Константину настолько смешным, что он, не скрываясь — в голос, — расхохотался. Петр Васильевич и Михаил Георгиевич опять переглянулись, а Петр Васильевич еще и вздохнул:

— Вот она — и наша гордость, и наша беда одновременно!

Михаил Георгиевич правильно истолковал эту двусмысленную фразу и согласно кивнул:

— Да уж…

И тоже поднялся, спрятав во внутренний карман пальто бутылку с молоком и потянувшись за Линеаром:

— Пожалуй, я тоже пойду. И так уже отнял у вас столько времени…

— Помилуйте, — отозвался Петр Васильевич, — какая ерунда!

Тогда Михаил Георгиевич — уже засунув сыто задремавшего Линеара за отворот — достал бумажник и спросил:

— Сколько я вам должен?

Но Петр Васильевич только руками всплеснул:

— Да что вы: побойтесь Бога!

И вот тогда-то и раздался страшный, несшийся откуда-то с улицы, протяжный вой.

Дворник, Петр Васильевич, Михаил Георгиевич — все на мгновение замерли. А затем бросились вон: из административной части и, далее, из фермы.

Корова

Этот вой (по разным оценкам его слышали не менее тысячи человек) разнесся в тот вечер по всем дворам нескольких смежных домовладений, располагавшихся отчасти по Среднему проспекту, отчасти — по выходившей на него линии. Он произвел на людей настолько сильное впечатление, что его отделили от фона множества мелких событий, запомнили, да так, что со временем он оброс невероятным количеством легендарных подробностей, превратившись в нечто вроде кошмарной местной достопримечательности. Еще полвека спустя после описываемых нами событий были живы некоторые очевидцы, но и они уже — за давностью лет и склонностью к героизации прошлого — рассказывали версии, а вовсе не то, что приключилось на самом деле. Последний из очевидцев — в марте 1902 года ему исполнилось восемь лет — умер в очень почтенном возрасте, немного не дожив до столетнего юбилея. Но и он во время нашей беседы в середине девяностых годов больше упирал на фантастические подробности, нежели на истину.

Учитывая то, что с фантазией у нашего народа всегда и всё обстояло в полном порядке, нам стоило немалых трудов даже просто разделить полученные нами сведения на две категории — несомненных выдумок и может быть фактов. Иные из подробностей казались настолько достоверными, что не выдерживали только самую тщательную проверку. Другие, напротив, на первое приближение не вызывали доверия, однако не менее тщательные проверки устанавливали высокую вероятность их соответствия истине. Но больше всего помучиться нам пришлось с архивными документами: никогда дотоле мы не видели настолько запутанные и сбивчивые образчики! Доклады сразу трех городовых, отчеты двух околоточных, оставленная Вадимом Арнольдовичем Гессом записка для служебного пользования, собственноручный письменный рапорт Можайского и даже вердикт мирового судьи — всё это входило в противоречия друг с другом, с рассказами, с уже признанными фактами… и всё это заставляло нас то и дело хвататься за голову и снова и снова — шаг за шагом — перепроверять казавшееся уже проверенным.